— Мои родители ездили в Висбаден в свадебное путешествие, — прошептала в ответ Йеттель. — Мама часто рассказывала о «Черном козле»[105] и что папа тогда ужасно напился. Он не переносил вина, и она страшно рассердилась.
— Йеттель, соберись. Ты хоть понимаешь, что произошло? Понимаешь, что значит для всех нас это письмо?
— Не совсем. Мы же никого в Висбадене не знаем.
— Да пойми ты наконец! Они хотят принять нас. Мы можем вернуться. Мы можем без проблем вернуться. Я не буду больше мистером Ничтожество.
— Вальтер, я боюсь, ужасно боюсь.
— Да прочитай же, госпожа докторша. Они назначили меня судьей. Меня, уволенного адвоката и нотариуса из Леобшютца. Я тут сижу, как последнее дерьмо во всей Кении, а дома меня выбрали судьей.
— Дерьмо, — захохотал Овуор, — я помню это слово, бвана. Ты его еще в Ронгае говорил.
Когда бвана взревел, хотя гнева в его голосе слышно не было, а потом еще начал топать ногой, как танцор, который раньше других наполнил свой живот веселящим тембо, Овуор снова рассмеялся; в его глотке было больше колючек, чем на языке одичавшей кошки. Бвана, с глазами без отражений и слишком маленькими плечами, прятавшимися от любой ноши, стал быком, в первый раз в своей жизни почувствовавшим силу своих чресел.
— Йеттель, вспомни. У госслужащего в Германии никаких забот. А уж у судьи — тем более. Он ходит с высоко поднятой головой. Его никто не уволит. А если он заболеет, будет лежать в кровати и получать дальше свое жалованье. С ним здороваются на улице. Даже если не знакомы лично. Добрый день, господин советник. До свидания, господин советник, наилучшие пожелания супруге. Ты же не могла все это забыть. Господи, да скажи ты что-нибудь!
— Ты никогда не упоминал о должности судьи. Я всегда думала, ты хочешь снова стать адвокатом.
— Могу стать — потом. Если я сначала побуду судьей, у нас будет совсем другой старт. Германия всегда заботилась о своих служащих. Им дают квартиры от государства. Это нам многое облегчит.
— Я думала, немецкие города разбомбили, там одни руины. Откуда они возьмут квартиры для судей?
Фраза так удалась Йеттель, что она хотела было повторить ее, но, когда до нее дошло, что время для триумфа упущено, она только смущенно потянула себя за прядь волос. Несмотря на это, волнение на минуту отступило и живительная самоуверенность времен ее юности приятно согрела лоб. Как же права была ее мать, говоря: «У моей Йеттель не самые лучшие отметки в школе, но в практической смекалке ее никто не обойдет».
При мысли, что она еще даже помнит интонацию, с которой мать говорила это, Йеттель слегка улыбнулась. Она позволила себе отдаться сначала мягкой тоске воспоминаний, а потом уверенности, что одним-единственным предложением дала понять своему мужу: он мечтатель, ничего не понимающий в жизни. Но когда Йеттель взглянула на Вальтера, в его лице она не увидела ничего, кроме решимости, которая сначала пробудила в ней неуверенность, а потом ярость.
— Если уж нам надо возвращаться, — сказала она, делая ударение на каждом слове, — почему именно сейчас?
— Потому что я только тогда смогу кем-то стать, если буду там с самого начала. Шансы появляются только тогда, когда страна рушится или возрождается из руин.
— Кто это сказал? Говоришь как по писаному.
— Вычитал в «Унесенных ветром». Ты разве не помнишь это место? Мы с тобой тогда говорили об этом. Эти слова здорово запали мне в душу.
— Ах, Вальтер. Ты все такой же домашний мечтатель. Мы же были так счастливы здесь. У нас есть все, что нужно.
— Да, вот только если нам надо больше, чем просто пить и есть, то без чужой помощи уже не обойтись. Без еврейской общины мы бы не оплатили ни врача, ни больницу, когда родился Макс. Есть надежда, что мистер Рубенс проявит такую же щедрость, если один из нас когда-нибудь заболеет.
— Здесь, по крайней мере, есть кому нам помочь. А во Франкфурте у нас ни одной живой души.
— А кого ты знала в Африке? И когда мы здесь были счастливы? Точно два раза. Когда я в первый раз получил деньги от армии. И когда родился Макс. Ты никогда не изменишься. Моей Йеттель всегда были нужны только мясные котлы Египта[106]. Но в конце концов я всегда оказывался прав.
— Я не могу уехать отсюда. Я уже не так молода, чтобы начинать жизнь с нуля.
— Это же самое ты говорила, когда мы собирались сюда. Тогда тебе было тридцать, и если бы я тебя послушал, сегодня нас бы уже не было в живых. Если я теперь уступлю тебе, мы навсегда останемся презираемыми побирушками в чужой стране. И король Георг не станет вечно держать меня в армии в качестве шута.
— Ты все это говоришь только потому, что хочешь вернуться в свою проклятую Германию. Забыл, что произошло с твоим отцом? Я нет. Ради памяти матери я не хочу ступать на землю, залитую ее кровью.
— Перестань, Йеттель. Это грех. Господь Бог не простит, если мы злоупотребим памятью мертвых. Доверься мне. Мы справимся. Я тебе обещаю. Перестань плакать. В один прекрасный день ты увидишь, что я был прав, и ждать его не так долго, как ты сейчас думаешь.
— Как мы сможем жить среди убийц? — всхлипнула Йеттель. — Все здесь говорят, что ты дурак и что нельзя быть таким забывчивым. Думаешь, мне нравится выслушивать, что мой муж — предатель? Ты и здесь мог бы найти место, как другие делают. Тебе, как бывшему военнослужащему, помогут. Все так говорят.
— Мне предложили работу. На ферме в Джибути. Поедешь туда?
— Да я даже не знаю, где это.
— Вот видишь. И я не знаю. Во всяком случае, не в Кении, но в Африке.
Вальтера смущало давно позабытое желание обнять жену, успокоить ее, как ребенка. Еще больше мучило его сознание того, что у него с Йеттель болели одни и те же раны. Он тоже был безоружен против прошлого. Оно всегда было бы сильнее надежды на будущее.
— Мы никогда не забудем, — сказал он, смотря в пол. — Если хочешь знать, Йеттель, теперь это наша судьба — всюду быть немного несчастливыми. Гитлер позаботился об этом на все времена. Мы, выжившие, уже никогда не сможем жить нормальной жизнью. Но уж лучше я буду несчастлив там, где меня уважают. Германия — это не Гитлер. И ты тоже поймешь это когда-нибудь. Теперь слово за приличными людьми.
Хотя Йеттель сопротивлялась, ее тронули тихий голос Вальтера и его беспомощность. Она смотрела, как он прятал руки в карманы, и искала слова, но не могла решить, хочется ли ей снова задеть его или один-единственный раз утешить, и молчала.
Некоторое время она наблюдала, как Овуор гладит белье. Надув щеки, поплевав, он с размаху обрушивал тяжелый утюг на две расправленные пеленки.
— Я так долго жила здесь, — вздохнула Йеттель, уставившись на маленькие облачка поднимавшегося пара, и они показались ей символом того довольства жизнью, больше которого ей и не надо. — Как я буду с маленьким ребенком управляться без прислуги? Регина за всю свою жизнь ни разу метлы в руках не держала.
— Слава богу, ты снова в форме. Вот это моя старушка Йеттель, которую я знаю. Когда бы нам ни приходилось принимать решение о переезде, ты всегда боялась, что не найдешь домработницу. На этот раз можешь не беспокоиться, госпожа докторша. В Германии полно людей, которые ищут хоть какую-то работу. Я не могу тебе сейчас сказать, как мы будем жить, но клянусь всем святым, домработница у тебя будет.
— Бвана, — спросил Овуор, укладывая выглаженное белье приятно пахнущей горой, которая только у него достигала такой высоты и гладкости, — мне вымыть чемоданы горячей водой?
— Почему ты спрашиваешь?
— Тебе нужны чемоданы для сафари. И мемсахиб тоже.
— Что ты знаешь, Овуор?
— Все, бвана.
— И как давно?
— Уже давно.
— Но ты же не понимаешь нас, когда мы говорим.
— Когда ты приехал в Ронгай, бвана, я слушал только ушами. Но этих дней больше нет.
— Спасибо, друг мой.
— Бвана, я тебе ничего не дал, а ты говоришь «спасибо».
— Нет, Овуор, только ты мне и дал что-то, — сказал Вальтер.
Он почувствовал приступ боли, которой устыдился, краткий и все же достаточно долгий, чтобы понять, что к старым ранам только что прибавилась новая. Его Германии больше не было. Он ступит на вновь обретенную родину не с опьяняющей радостью, а с тоской и печалью.
Расставание с Овуором будет не менее мучительным, чем прощания, которые уже были у него за спиной. Желание подойти к Овуору и обнять его было велико, но когда он сказал: «Все будет хорошо», рука его гладила Йеттель.
— Ох, Вальтер, а кто расскажет Регине, что на этот раз все серьезно? Она ведь еще ребенок и так здесь ко всему привязана.
— Я уже давно знаю, — сказала Регина.
— А ты здесь откуда? И давно ты тут стоишь?
— Я все время была с Максом в саду, но я слышу глазами, — объяснила Регина.
— А твои родители, — ответил Вальтер, — до сих пор своим глазам поверить не могут. Или, может, ты, Йеттель, знаешь, кто это в гессенском министерстве лично знаком с твоим старым идиотом-мужем? Никак из головы не идет.