Отмечено, что на мученическом костре в Руане, когда пламя бешено поднималось все выше и выше, поглощая ее, Жанна д'Арк кричала восторженным голосом: «Иисус! Иисус! Иисус!»
22
«Кто приберет в комнате?» С больной головой, с промокшей гигиенической прокладкой между истерзанных ног она боится увидеть в зеркалах свою распухшую челюсть и подбитый глаз, тихо плачет, осторожно шлепая по полу в тапочках и японском халатике. Единственное утешение, что почти в каждой комнате есть телевизор, и поэтому, даже когда рычит пылесос, ей не одиноко: с ней Реверенд Тим, Бровер Джесси, Свит Алабам Макгаван. Хоть какое-то утешение. Малышка страдала не только от оскорбления и унижения со стороны того, кто отвечал перед всем миром за ее эмоциональное благополучие, не только ослабела от едва припоминаемой физической травмы, рискуя, как ей казалось, получить заражение и рецидив старой женской болезни — не только это. Но она была вынуждена утром навести в доме порядок, а кто же еще? Отстирать залитые кровью простыни — дело нешуточное. Ползая на четвереньках, она пыталась отмыть пятна на ковре, отпылесосить его. Мусорный пакет переполнен, новый установить трудно — вечная проблема. Испытывая головокружение, несколько раз чуть не умерев от приступов пронизывающей боли, она присаживается, чтобы перевести дух. Прокладка у нее между ног насквозь промокла от черной крови, как кровяная колбаса. А когда она пытается почистить жаропрочную керамическую кастрюлю металлической терочкой, та буквально тонет в слезах. «О! Куда подевалась любовь!» Но как-то вечером он ее удивляет, с детской непринужденностью сообщая, что сегодня ее день рождения. А она уже извелась, думая, что никто не вспомнит. Они входят в ресторан «Гондола», один из немногих хороших ресторанов, где можно заказать даже пиццу и где гости уже ждут. «С днем рождения!» Воздушные шарики, напевает хор. «Ты думала, что мы забыли?» Она заказывает шипучую сливянку, которая сразу бьет ей в голову. Она хихикает и, прижав пальцы к губам, сдерживает маленькую отрыжку. Позднее ее муж ругает официанта, но она, решив избежать конфликта, направляется прямо в туалет попудриться и проверить макияж в зеркале с льстивой розовой подсветкой, и видит, что, слава Богу, синяк под левым глазом проходит. Потом она устилает толчок туалетной бумагой, чтобы не подцепить инфекцию. С появлением СПИДа Малышка особенно осторожна. Потом она некоторое время сидит на толчке, совершенно ни о чем не думая, пока, повернув голову, просто повернув голову, хотя, возможно, почувствовав его присутствие менее чем в шести дюймах, она видит на слегка закопченном подоконнике окна с шероховатым стеклом красные глаза большого грызуна. «О, Господи, это же крыса!» Эти глаза смотрят на нее. Сердце бешено вздрагивает и почти останавливается. Крик несчастной Малышки пронизывает здание насквозь.
ПОСЛЕСЛОВИЕ:
РАЗМЫШЛЕНИЕ О ГРОТЕСКЕ
Что есть «гротеск» и что есть «ужас» — в искусстве? И почему эти, на первый взгляд отталкивающие, состояния ума для некоторых представляют неизменный интерес?
Я воспринимаю как наиболее глубокую тайну человеческого существования тот факт, что каждый из нас существует индивидуально и воспринимает мир через призму своего «Я», оттого эта «субъективность недоступна, нереальна» и таинственна для других. И на поверку выходит, что все окружающие нас люди в самом глубоком смысле — незнакомцы.
Разнообразие гротеска столь велико, что он не поддается определению. Здесь мы сталкиваемся с безграничностью воображения. И примеров тому немало: начиная с англосаксонских саг о чудовищной матери Гренделя в «Беовульфе»,[11] до озорно-уродливых горгулий на кафедральных стенах; от ужасающе обыденных кровавых сцен битв в «Иллиаде» до бредовой реалистичности «изумительного приспособления» в «Колонии уголовников» Франца Кафки; от комически-кошмарных образов Хиеронимуса Босха[12] до стратегической артистичности кино двадцатого века — переработка Вернером Герцогом в 1979 году классических лент немецкого немого кино 1922 года «Вампир Носферату» Ф. В. Мюрнау. Чувственность «гротеска» питает гений Гойи и сюрреализм китча Дали. Грубая первобытная сила Г. П. Ловеркрафта и вычурная элегантность Исака Дайнесена; фаталистическая простота сказок братьев Гримм, исключительным примером видения которой является «Роза для Эмили» Уильяма Фолкнера, — все это являет нам историческую хронику гротескового образа.
Затянувшиеся немыслимые мучения шекспировского Глосестера в «Короле Лире» ни что иное, как вершина театрального гротеска. Таковы, но менее выразительны судьбы несчастных героев и героинь Сэмюэля Беккета[13] — например, женская линия в «Гримасе». Начиная с гоголевского «Носа» до «Давней истории» Пола Баулса, от демонических образов Макса Клингера,[14] Эдварда Мюнха, Густава Климта[15] и Эгона Шиле, до Френсиса Бэкона,[16] Эрика Фишла, Роберта Гобера; от Иеремии Готхельфа («Черный паук», 1842)[17] до постмодерновой фантастики Анжелы Картер, Томаса Лиготти, Клива Баркера, Лизы Тоттл и неизменных бестселлеров Стефена Кинга, Питера Страуба, Анне Райс — везде мы узнаем яркие черты гротеска, как бы сильно ни различались стили писателей. (Разве истории о привидениях бесспорно относятся к жанру гротеска? Нет. Викторианские рассказы о привидениях в целом слишком «красивы», слишком женственны, независимо от пола писателя. Большинство произведений Генри Джеймса[18] о привидениях, так же как и его современников Эдит Вартон и Гертруды Афертон, хотя и написаны элегантно, слишком манерны, чтобы быть квалифицированы как таковые.) Гротеск — это полулюди-полуживотные на «Острове доктора Моро» Г. Уэллса или табу-образы самого вдохновенного создателя гротескных кинофильмов нашего времени Давида Кроненберга («Муха», «Стая», «Мертвые звонари», «Голый ленч»). А это значит, что для гротеска характерна откровенная физичность, которую не может скрыть никакая гносеологическая интерпретация.[19] Фактически гротеск можно определить как антитезу «красивого».
В 1840 году Эдгар Аллан По, наш величайший и самый гонимый мастер гротеска, опубликовал «Истории гротеска и арабеска», содержащие произведения, ставшие классикой, — «Падение дома Ашеров», «Предательское сердце», «Колодец и маятник», «Маска Красной смерти», «Бочка и амонтильядо». К тому времени существовала богатая, обширная литература, которую окрестили архитектурным термином «Готика». Эдгар По был хорошо знаком с ней: «Замок Отранто: готическая история» Хораса Валпола (1764), «Отравитель Монтремо» Ричарда Гамберланда (1791), «Тайны Адольфо» Анны Рэдклиф (1794) и «Итальянец» (1797), «Монах» М. Г. Льюиса (1796), «Франкенштайн» Мэри Шелли (1818), «Мелмот бродяга» С. Р. Матурина (1820), мерзкие басни Э. Т. А. Гофмана, среди которых «Песочный человек» был более других в духе Эдгара По. Сюда же можно отнести истории американских коллег Эдгара По — Вашингтона Ирвинга (чей приятный стиль скрывает гротески в «Рип Ван Уинкл», «Легенде сонной пещеры») и Натаниэль Хоторн. Был еще наш главный американский готический роман «Виеланд» (1798) Чарльза Брокдена Брауна. В свою очередь влияние По на литературу гротеска — и на жанр мистического детектива — было столь сильно, что не поддавалось измерению. Но кто не поддался влиянию Эдгара По? Хотя бы непроизвольно? Косвенно? Каково бы ни было это влияние, в зрелом возрасте или в детстве, оно кажется всепоглощающим.
Пристрастие к искусству, обещающему напугать нас, потрясти, порой даже вызвать отвращение, кажется так же сильно присуще человеческой психике, как и противоположное стремление к дневному свету, рациональности, научному скептицизму, правде и «реальному» (не думая о том, находится ли рациональное в контакте с «реальным»).
Разве лукаво-зловещие гермафродитные образы Обри Бердслея менее «реальны», чем подробные портреты Джеймса Макнейла Вистлера? Эстетическое чувство, неприемлюшее мрачные эксцессы «Камиллы» Шеридана Ле Фану (1871) или «Дракулы» Брэма Стоукера (1897), может благосклонно отреагировать на истории про вампиров, написанные в более литературном духе, такие как «Поворот винта» Генри Джеймса и символистско-реалистические работы Томаса Манна «Смерть в Венеции», «Марио волшебник», «Тристан» («…в то время как младенец Антон Клотержан, изумительный экземпляр ребенка, с чудовищной энергией и безжалостностью захватывал свое место в жизни, его молодая мать ежедневно таяла от медленной и незаметной лихорадки»). Среди всех чудовищ, вампир традиционно привлекает и отталкивает, поскольку вампиры почти всегда изображались эстетически (т. е. эротически) привлекательными. (Питер Квинт как шарнир, рыжий, без шляпы, «очень прямой», на который навинчивается «Поворот винта» Джеймса — если только он сам не винт.) И это есть запретная правда, непроизносимое табу — что зло не всегда отвратительно, но часто даже привлекательно; что у него есть власть делать нас не только жертвами, как делают природа и случай, но сообщниками.