Итак, летом он ездил на работу на велосипеде, а зимой на финских санках, проводил там после рабочего дня целые вечера. И, как ни странно, был своей деятельностью доволен.
«Улло, говорят, ты что–то пишешь там по вечерам?»
«А в чем дело?»
«И что ты пишешь?»
«Ничего. Во всяком случае, ничего автобиографического. Это теперь твоя монополия».
Позднее мне рассказывали, иной раз он якобы вечерком прихватывал с собой свою Лайзу и бутылку редкого крымского или греческого вина в придачу. Между прочим, руководство Комитета тоже было им довольно. А через полтора года, то есть летом 87‑го, он неожиданно ушел с работы.
Я об этом услышал несколько месяцев спустя. Наши сеансы, их было пять или шесть (как я вижу сейчас по своим заметкам, точно пять), проходили от случая к случаю. Первый состоялся ранней весной 87‑го и последний, пятый, в конце июня того же года. Обычно после трех- или четырехчасовой беседы мы договаривались, когда он явится в следующий раз. После пятого сеанса решили, в связи с тем что я с семьей уезжал на все лето на дачу, что я позвоню ему, когда вернусь в сентябре в Таллинн.
В тот год мы с женой оставались в Кассари до начала октября. У меня сроки поджимали, а рукопись была на середине. Когда мы в конце первой недели октября вернулись в Таллинн, работа все еще не была закончена. Конечно, я помнил о нашей очередной встрече с Улло. Тем для разговоров у нас осталось еще на четыре или пять сеансов, но с этим не было никакой спешки. Более насущной в данный момент казалась статья о проблемах охраны памятников старины. А для бесед с Улло времени было безгранично много. Как нам в таких случаях всегда кажется.
Я не помню, от кого я уже в Таллинне это услышал, во всяком случае, мне стало известно, что Улло месяц или два назад оставил свое место завскладом. И подумал: тем более нам ничего больше не будет мешать беседовать о его жизни.
Как–то солнечным утром в начале ноября я вышел из своего кабинета в мансарде на наш кирпичный балкон в шесть квадратных метров меж высоких черепичных крыш старого города. Клены, росшие во дворе, наполовину облетели, и ветер загнал на бетонный пол балкона рыжие листья. Я постоял там с минуту — и вдруг живо вспомнил Улло и то, что все еще не позвонил ему. Подумал: может, он потому вспомнился мне сейчас, что наше последнее «интервью» в июне состоялось именно здесь, на двух полосатых шезлонгах… И тут услышал в открытую дверь: в комнате звонит телефон. Уходя с балкона, я сдвинул носком туфли кленовые листья в сторону и между двумя звонками услышал, как прошуршали жухлые листья…
Звонил Улло:
«Я хочу тебя видеть».
«Я тебя тоже. Приходи сюда».
«Нет».
«Тогда я приду на Эрбе. Когда?»
«Нет».
«Улло, что с тобой? Ты говоришь будто из–под земли. Где ты сейчас?»
«В Желтом доме».
Он ответил мгновенно, без малейшей заминки и вообще каким–то странным бесстрастным голосом. И между прочим, без всякого юмора, которого я от него мог бы ожидать. Потому что, если он действительно там, где сказал, это не могло быть ничем иным, кроме как некоей игрой в самооборону…
«Ты вроде бы и с работы ушел. Эти две ситуации как–то связаны одна с другой?..»
«Нет. Второе отделение. Комната 76».
Он положил трубку. Или ее вырвали у него из рук. И я спросил у себя — то единственное, что в то время могло прийти в голову: не стоит ли каким–то образом за всем этим КГБ? Совершенно очевидно, что стоит. Я, правда, не знал, был ли Улло как–то связан с движением охраны памятников старины, — на позапрошлой неделе слет представителей клубов охраны памятников старины в Тарвасту был запрещен. Так основательно запрещен, что все опустевшие ржаные и пшеничные поля со следами уборочных комбайнов, не говоря уже о картофельных полях, два дня были полны собирателей картофеля в новеньких синих робах. И по лесным рощам бродили «ученые–энтомологи» — с сачками на плече и автоматами под курткой. Тем более приходило на ум связать с КГБ пребывание Улло там, где он совершенно неожиданно очутился.
Через полчаса я был на месте. Больничный парк такой же идиллический, как и сорок с лишним лет назад, когда я летом 1943‑го в первый и покуда последний раз прошел по нему в поисках психиатра доктора Вийдика, который обещал проконсультировать меня по части уклонения от легиона-СС. И который после консультации устроил для меня беглый обход больничных отделений. В отделение тяжелобольных он меня не водил, и посему самое тягостное впечатление оставили не серые, изможденные, тупые лица, увиденные в палатах, а контраст между свежестью парка и духотой палат. Но больше всего поразило то, как были врезаны дверные ручки, на них можно было нажать, но за них нельзя было ухватиться…
76‑я во втором отделении оказалась приличной одноместной палатой. Я подумал: небось Лайза для него устроила. Похоже, они тут с ним весьма вежливы. Что по тем временам отнюдь не было в порядке вещей. Вот и бдительная сестра, проводившая меня в комнату Улло, деликатно прикрыла за собой дверь.
Улло сидел или нет, все–таки лежал, на железной койке, покрашенной в белый цвет. На нем была серая больничная рубашка. Байковое одеяло откинуто. На меня глядел человек с неузнаваемо серым лицом, слегка потным, причем несмотря на то, что забранное решеткой окно настежь открыто и в палате температура раннего ноябрьского утра, так что я прежде всего сказал:
«Давай я первым делом закрою окно…»
«Ага, закрой. Чтобы мы смогли поговорить».
И я отметил в испуге: еще одна мания преследования. Еще одна фантазия слежки. Невероятно, что это случилось именно с ним…
Я закрыл окно — Улло сказал: «Но потом снова его открой. Я не намерен тут киснуть».
«Хорошо… — я сел на табурет. — Прежде всего, почему ты ушел с работы?..»
«Надоело».
«А как ты сюда попал?»
«Сам явился».
Улло странным образом вообще не сидел при советской власти. Так что я не был уверен, пародировал ли он практикуемое десятки лет в советских тюремных документах издевательство, заключавшееся в том, что везде, где заключенный должен поставить свою подпись о том, что он препровожден тогда–то и туда–то, ему было велено писать вместо Меня доставили — Явился… А может быть, в ответе Улло не было и тени пародии.
«Что с тобой?»
«Отравление».
«Почему же в таком случае ты здесь?»
«Отравление дает осложнение на психику».
«И какое у тебя отравление?»
«Исходное вещество — ацетилен».
«Но ведь это было двадцать лет назад?! К тому же ты работал в противогазе?..»
«Без противогаза я бы умер уже двадцать лет назад».
«Но ведь ты уже двадцать лет не имеешь дела с ацетиленом?!»
«Это аккумулирующийся яд, который при известных химических условиях, так сказать, взрывается».
«Что значит — при известных химических условиях?..»
В эту минуту кто–то постучал в дверь и в палату вошла та самая бдительная сестра, которая препроводила меня сюда. В руках у нее был поднос с дымящейся миской каши. Улло чуть ли не в ярости завопил:
«Нет! Нет! Нет! Оставьте нас хоть на минуту в покое!!» — И я должен признаться, что именно этот его вопль и эта его беспомощная ярость пробили корку моей невнимательности, обнаружив, каким же больным и физически слабым он на самом деле был. Сестра — они ведь там ко всему привыкли — улыбнулась дружелюбно и, повернувшись ко мне, сказала:
«Попробуйте вы тоже с ним поговорить. Нельзя же так. Он вторую неделю совсем ничего не ест. Если продолжит голодовку, придется начать его искусственно кормить. Это же ему самому будет неприятно. Попробуйте с ним поговорить…»
Улло махнул рукой, чтобы сестра вышла за дверь, и обратился ко мне:
«Посмотри, плотно ли закрыта дверь».
Когда я проверил дверь и Улло убедился, что она действительно закрыта, он вдруг быстро выдвинул ящик своей тумбочки, что–то выхватил оттуда — это была школьная тетрадка в синей обложке — и сунул мне в руку:
«Положи в карман!»
«Что это?» — я сложил тетрадь пополам и сунул во внутренний карман.
«Мое приложение — к твоим запискам. Дома прочти. И делай с ним, что хочешь».
Я спросил: «Послушай — что ты имел в виду, сказав, что ацетилен при известных химических условиях — взрывается?»
Он ответил шепотом и раздраженно, может, даже нарочито:
«Что ты все выспрашиваешь. При смешении с известным газом».
«Что это за газ такой?»
Он произнес все еще шепотом, но впервые за время нашего разговора с проблеском иронии:
«Футуриум. Ну, хватит, ступай».
Я встал с табурета и сказал: «Ладно. Сегодня твой врач сделал для меня исключение. Следующий день посещения в пятницу. Я приду тебя навестить».
Он махнул рукой или указал на дверь, жест был, во всяком случае, весьма вялый, но я не понял его, подумав, что он протягивает мне на прощание руку, — хотя мы пятьдесят лет не практиковали этот жест. Я взял его за руку. Она была пугающе бессильной, странно холодной. И какой–то очень чужой. Так что я сообразил, он не собирался пожимать мне на прощание руку, а просто…