Было уже за полночь, но она не спала. Дожидаясь Альгиса, ходила из угла в угол по комнате и обдумывала, что скажет ему. В голове – точно кто-то проворачивал тяжелые скрипучие жернова. «Русские оккупировали нас», – выпевали, выскрипывали они свою тягучую песню. Когда тихо щелкнул дверной замок – растерялась. Хотела было тотчас лечь в постель, притвориться спящей. Но пересилила себя, вышла в прихожую.
– Еще не спишь? – Равнодушно спросил сын. –
Хочу кушать, – добавил он и поспешил на кухню.
Она смотрела, как он с аппетитом волчонка поглощает еду. Как перекатываются желваки под его молодой, покрытой легким пушком кожей. Наконец – решилась. Сказала тихим размеренным голосом:
– Нам нужно с тобой поговорить.
Он вскинул на нее осоловелый, разомлевший от еды и тепла взгляд;
– Может, завтра, мама?
– Нет, – твердо сказала Октя. И добавила с вызовом, – я сожгла эту мерзость, что была у тебя в комнате. Плакат.
Он молча сидел, точно приходя в себя ото сна, а она, осмелев от его молчания, зло, насмешливо продолжала:
– Надеюсь, осознаешь, если я – оккупантка, то ты – сын оккупантки.
Внезапно, словно подброшенный пружиной гнева, он подскочил. С безудержной яростью закричал:
– Кто дал тебе право?!! Кто?!! Она испугалась. Бросилась в свою комнату. Он выскочил следом за ней.
– Запомни! Я – литовец! Да, да! Вы захватили нас!
Она плотно прикрыла за собой дверь. Легла в постель. Укрылась с головой одеялом. Всю ночь ее бил озноб.
Две недели они не разговаривали. В доме стояла тягостная погребальная тишина. Потом все как-то склеилось, сгладилось. Но не забылось ни ею, ни Альгисом.
А на работе пошел слух, что в середине месяца, в День независимости – студенты готовят демонстрацию. Люди шушукались, переговаривались, оглядываясь по сторонам. Она, как всегда, в этих разговорах не участвовала. Только тревожно екало сердце: «Альгис!». И в сотый раз перемалывала в себе один и тот же вопрос – как начать опасный разговор с сыном. Наконец, пролепетала жалким, прерывающимся от волнения голосом:
– Прошу тебя, не ходи на демонстрацию. Он словно ждал этой минуты, жестко прервал:
– Не вмешивайся в мои дела.
– Но зачем? Во имя чего рисковать собой? Своей жизнью? – В беспомощном отчаянии бормотала она.
И тогда сын, насмешливо вскинув брови, – точная копия бабки Лизы, – усмехнулся и швырнул ей прямо в лицо:
– Тебе этого не понять. Ты – человек без родины.
Она опять молча забилась в свою комнату.
А на следующий день, словно гром среди ясного неба, грянула телеграмма от матери. «Выезжай немедленно нуждаюсь помощи женя санатории». Октя долго вглядывалась в бланк, буквы казались крошечными, с булавочную головку. Она растерялась, пыталась было дозвониться на Петровку к матери, но там ответили: «Не проживает». На Обуховке телефон не отвечал. Время уже клонилось к полуночи, Альгиса, по обыкновению, еще не было. И тогда решилась позвонить Владасу. Он тотчас же приехал. Октя начала сбивчиво, взахлеб говорить о листовках, о плакате, что нашла в комнате сына. В глубине души ожидала, что небрежно отмахнется: «Ерунда. Бабьи страхи». Но он нахмурился. Резко, отрывисто бросил:
– Почему мне раньше не сообщила? С этим не шутят. Эти ребята думают, что в Москве спят.
– Причем здесь Москва? – Вспыхнула Октя. Терпеть не могла этих многозначительных намеков. Он спохватился, посмотрел на нее, криво усмехнулся:
– Извини. По правде говоря, наши продажные шкуры тоже не дремлют. – Прощаясь, пообещал, – за Альгиса не беспокойся. Мы с Юрате присмотрим за ним.
В поезде, уже укладываясь спать, она подумала: «Значит, эту женщину зовут Юрате».
Октя разобрала почти все бумаги, отнесла документы в домоуправление. И даже договорилась с Ксенией о том, что та возьмет себе часть мебели. Когда увидела ее, сухопарую, с блеклыми глазами и тонким острым носом, тотчас вспыхнуло: «Дуся». Словно отгадав ее мысли, Ксения сказала:
– Бабушки уже лет десять как нет.
– А Елена Михайловна? – С болью и какой-то неловкостью спросила Октя.
– Еще раньше, за полгода до этого. Отвезли в больницу, ну а оттуда уже не вернулась. Мне ходить к ней времени не было. Дети маленькие на руках. – Ксения скорбно вздохнула. – Даже не знаю, где похоронена.
Войдя в комнату, Октя остановилась у двери. Теперь, когда все было сдвинуто со своих мест, разбросано, оборвано, ей показалось, что не она своими руками, а чья-то злая сила разорила, уничтожила это гнездо. В углу стояли еще два неразобранных кофра. Мать о них дважды напоминала. Просила перевезти на Обуховку. Она подошла к одному из них. Откинула крышку. Начала вынимать траченные молью пальто, ношеные ботинки, мятые шляпки. В тишине слышался приглушенный шелест никому не нужных вещей, отживших свою жизнь. Этот звук казался ей невыносимым. Она быстрым нервным шагом подошла к старому громоздкому приемнику, примостившемуся на шаткой тумбочке. Включила его. Зеленоватый глазок с громадным, расширенным, точно от ужаса, зрачком подмигнул ей. Она покрутила ручки. «Я хочу закончить свое интервью», – услышала мягкий мужской голос с легким певучим акцентом, и от этого голоса ей стало спокойней.
Второй кофр был забит какими-то бумагами, газетами. Она хотела было свалить все в угол, где лежали уже другие ненужные вещи. Но вдруг из кипы бумаг выскользнул плотный сверток. Что это? Надорвала плотную коричневую бумагу. На пол упала тетрадь в твердом картонном переплете. Октя подняла ее. На блеклой серой обложке застыл салютующий пионер. А внизу мелкими, почти микроскопическими буквами было написано фиолетовыми ученическими чернилами: «Мысли». Она открыла тетрадь. На первом листе неумело, карандашом был нарисован барк с поломанной мачтой и смятыми парусами. Вокруг рисунка, точно рамка, теми же мелкими буквами, что и на обложке, выведено: «Разбитому кораблю попутного ветра не бывает». Октя вглядывалась в эти торопливые крохотные буквы и чувствовала, как краска отливает от ее лица. Она начала лихорадочно листать тетрадь, всматриваясь в бисер изломанных строчек, а сердце катилось и катилось куда-то вниз. Она уже узнала и этот почерк, и эти парусные лодки, барки, которые то и дело рассеянно набрасывались на полях тетрадей во время лекций. Нет, она не могла ошибиться – это были записки Ильи.
И тогда, точно одержимая, начала рыться в этом злосчастном кофре. Перетряхивать каждую бумагу. Каждую газету. На самом дне нашла пожелтевшие, скомканные и поблекшие вышивки. И среди этого выцветшего разноцветья, луговых трав, среди смятых жалких павлиньих хвостов – лежала крохотная человечья головка с широко раскрытыми глазами в ореоле обломанных, кургузых стрекозиных крылышек. Явственно, как когда-то, казалось – сто лет назад, прошелестел где-то рядом тихий голосок Елены Михайловны: «Разве ведомо тебе, зачем ты послан в этот мир?». Окте показалось, что в ее памяти открылась со скрипом крохотная тайная дверца, которую она всю жизнь заставляла всяким хламом, заваливала ненужным тряпьем. И снова выплыл этот весенний день с хрустом тонкой ледяной корочки под ногами – и отрывистый голос Ильи: «Можешь спрятать мои бумаги?», – и чужие руки, поросшие рыжим волосом, и холодный блеск никелированного инструмента. И снова, как тогда, дикая боль пронзила низ живота. Она тихо опустилась на диван. Несколько минут лежала, бессмысленно глядя в потолок с обвалившейся лепниной, где уже с трудом угадывались гирлянды цветов, гроздья винограда. Боль начала потихоньку отступать, отходить куда-то. Мягкий мужской голос из радиоприемника пропел: «Вы можете слушать нас каждый час на волнах…». – «Свобода», – машинально подумала Октя. Взяла тетрадь. Начала вчитываться, выхватывая взглядом отдельные абзацы.
«Михаил Муравьев – в шестнадцать лет участник войны 1812 г. Один из учредителей Союза Благоденствия. Кончил подавлением польского бунта. Какой длинный путь пройден этим человеком – от заговорщика до карателя. На это ушла вся жизнь. Братья Орловы. Михаил – декабрист, Алексей – душитель бунтов, шеф жандармов. Братья Муравьевы. Александр – декабрист, Михаил – душитель бунтов, председатель комиссии по делу Каракозова. Мы с Костей – тоже братья…
Два вражеских стана. Два голоса. Один – бунтарский, пенящийся от ненависти: «Долой!» Другой – полный воинствующего верноподданничества: «Да здравствует!» Побеги от одного корня… Имя которому – рабство. А у народа должен быть твердый голос хозяина, которому ни один правитель не мог бы прекословить. Но у нас не было, нет и пока не предвидится такового. Испокон веков мы на своей родине не хозяева, мы – холуи. Вот и грыземся между собой. Кто – по наущению, из-за подачки, кто – из ложного самолюбия, а кто по слепоте своей.
Во время польского бунта в Варшаве была найдена и опубликована «Уставная грамота Российской империи». Западная губерния по замыслу Александра должна была стать полигоном реформаторства. Я уверен, что шквал перемен зародится там, на Балтике. История – упорный учитель – любит повторять свои уроки. Мы – легкомысленные ее ученики».