– Дони Буш, – слышу я в ответ. – Уаху Сэм.
А волосы у нее такие, просто потому что они мокрые, доходит вдруг до меня. Должно быть, она только что приняла душ или ванну. Я стою неподвижно, позволяя волнам, порожденным моим присутствием, прокатиться по комнате, удариться о стену и откатиться назад, накрывая нас, пока вновь не водворится тишина. Тереза перестает артикулировать, и перечень чего бы то ни было замирает у нее на устах. Будем надеяться, что это сработало. Будем надеяться, что это удержит ее здесь, со мной. Я робко прикасаюсь к ее руке. Слезы переливаются через ее ресницы, растекаясь по лицу, и я вижу в ее глазах себя, плавающего среди мертвых родителей, утраченных лет и людей-призраков. Мы стоим вместе в этой комнате и качаемся в ней над зимним миром, словно в воздушном шаре, только что сорвавшемся с гайдропов.[86]
– Привет! – говорит Тереза, кивая головой. – Я буду сразу за вами.
– Это Мэтти, – повторяю я тупо, пока Тереза смотрит на дверь за моей спиной.
Понимает ли она, что это я? Не обидел ли я ее? Невзирая на все те годы, что я провел, в разных вариациях представляя себе этот миг, я не знаю, что делать. И поэтому опускаюсь перед ней на одно колено. В другой вселенной, в более сладкой жизни я бы, наверное, предложил ей руку и сердце. Спенсер совершил бы церемонию. Но вместо этого я расстегиваю рюкзак и достаю Терезин блокнот.
Она его узнала, я в этом почти уверен, потому что она сразу замерла, а когда я ей его вручил, побледнела как труп. Взгляд застыл, и она, кажется, перестала дышать. А когда задышала снова, дыхание было ровным и частым.
Я стою рядом с ней, совсем близко, и смотрю, как она отгибает потрепанную синюю обложку.
– Н-н-н-хы! – тянет она, вроде бы даже прихмыкнув. – Все будет хорошо.
Присев на кровать, она принимается листать блокнот, практически в него не заглядывая. Я смотрю на ее макушку и вспоминаю, как по ее ногам стекала тина в тот день, когда мы превращались в озеро.
– Прости меня, Тереза, – шепчу я сквозь слезы. – Прости меня. За все.
Какое-то время она продолжает перелистывать страницы, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, и что-то бормочет – возможно, читает вслух, но я не могу разобрать слов. И вдруг резко встает, оказавшись вплотную ко мне. Я чувствую на щеке прикосновение ее волос, затем руки, затем она меня целует.
В течение нескольких блаженных мгновений я не замечаю ничего странного. Ее губы без нажима прикасаются к моим, и я ощущаю вкус ее дыхания, зубной пасты и яблока. Я чувствую, как наши жизни смыкаются через едва приоткрытые рты, словно кончики языков, хотя сами языки так и не соприкоснулись. Знакомая боль пронзает мое тело где-то под легкими. Тереза приникает ко мне, как ребенок иногда прижимается лицом к стеклу автомобиля, пробуя на вкус конденсат. Я не отстраняюсь, пока она не начинает кричать. Но она уже обнимает меня одной рукой за шею, явно не желая отпускать. Ее зубы бьются о мои, она напрягается всем телом и опять испускает крик – прямо мне в рот. Я отскакиваю, чуть не завалив ее на себя, но она вдруг отпускает руку и снова разевает рот – эту черную дыру в центре моего мира, – а потом, к моему изумлению, хватает меня там.
– Не надо, Тереза, – говорю я. – Пожалуйста. – И она, не закрывая рта, начинает раскачиваться. – Я могу уйти. Могу остаться. Могу спеть тебе песенку. Скажи только, чего ты хочешь. Чего ты хочешь, Тереза? Что тебе нужно? Что мне сделать?
– Я не могу, – отвечает она вполне спокойно, и, несмотря на то, что я вижу, как снова раскрывается ее рот, и знаю, что за этим последует, по моему телу пробегает трепет жуткой щекочущей радости. Я почти уверен, что на одно это мгновение она поняла, кто перед ней. Потом она снова начинает кричать, и в комнату врывается толпа людей.
Я вижу, как блокнот соскальзывает с Терезиной кровати и плашмя падает на пол, но тут кто-то отпихивает меня в сторону, хватает Терезу и подталкивает ее к кровати, но крик не прекращается. Мужчина, усадивший Терезу на кровать, заполняет собой чуть не всю комнату; на нем белый врачебный халат. Второй мужчина, в джинсах и свитере, протискивается мимо меня и наклоняется над кроватью. У него курчавые волосы. Лица я так и не увидел. Третий – Спенсер.
– Ну ты и задница! – шипит он, обхватив меня с тыла.
Мужчина в халате бросает недовольный взгляд в нашу сторону.
– Уходите, мистер Франклин. Забирайте вашего друга и выметайтесь. – Он укладывает Терезу на спину, прижимая ее к постели.
Спенсер, ворча, берет меня на абордаж и тащит из комнаты, но я не спускаю глаз с Терезы, которая уже почти успокоилась. Когда все эти люди ввалились в комнату, у нее ослабели руки. Что ни говори, а сейчас она выглядит гораздо более спокойной, чем в тот момент, когда я к ней вошел. И если бы ее не держал врач, она бы наверняка помахала мне на прощанье.
– Все будет хорошо, – говорю я ей, чуть улыбаясь, и Спенсер выпихивает меня в холл. Сам он, отдуваясь, продолжает стоять в дверях.
Мне уже не видно лица доктора, но я слышу, как он говорит:
– Мистер Франклин, пожалуйста. Все уже в порядке. Дайте ей немного отдохнуть, ладно?
– Прости, – бормочет Спенсер – доктору ли, Терезе, не знаю.
– Блокнот, – вспоминаю я вдруг.
– Что?
– Ее блокнот. Там, на полу. Я принес ей ее блокнот. Пожалуй, лучше не оставлять его у нее.
Спенсер заходит в Терезину комнатки возвращается с синей книжицей в руках. ^
– Вот черт! – шепчет он, в изумлении глядя на блокнот.
– Ты знаешь, что это?
– Мне показывал его тот коп с лакрицей. – Я вижу, как у Спенсера дрожат руки. – Перепугал он меня тогда до усеру.
– Вот я и подумал, что нам не стоит его здесь оставлять.
– Зачем ты вообще его принес? Ты что, больной?
– Мистер Франклин! – тявкает из комнаты врач, и мы устремляемся к лестнице.
На какое-то мгновение у меня появляется совершенно неуместное чувство – шутки глупой памяти: мисс Эйр, которая писала что-то на доске, оборачивается на нас со Спенсером и отчитывает нас за разговоры.
– Зачем ты его сюда принес, Мэтти?
Ответить мне нечего – теперь, когда я об этом думаю. Какую пользу мог принести ей этот блокнот? Для меня он стал реликвией, шкатулкой с секретом, картой сокровищ. «Иксом» помечена мертвая зона.
– Просто я всегда ношу его с собой, – говорю я, пряча блокнот в рюкзак.
Из Терезиной комнаты, прохладной и спокойной, доносится ее голос: «Один. Два. Шесть. Двадцать четыре. Сто двадцать. Семьсот двадцать».
Мы со Спенсером переглядываемся. На один краткий немыслимый миг мне кажется, что мы вот-вот улыбнемся. Но мы не улыбаемся.
– Твой визит был страшной ошибкой, это очевидно, – говорит Спенсер. – Может, хоть теперь ты это понимаешь. – Он обходит меня и начинает спускаться по белой ковровой лестнице. Мне нечего сказать. Некуда больше идти. Я следую за ним в гостиную, где уже никого нет. – Договорим на улице, – бросает он. – Проклятье! Зря я тебя сюда привез. – В вестибюле мы надеваем пальто и башмаки, затем выходим на улицу и оказываемся на дощатой «палубе» перед заваленным снегом газоном.
– Спенсер, а они вообще знают, что с ней?
Он отвечает как по учебнику:
– Пациент с синдромом деперсонализации, иначе говоря, с расстройством самосознания, характеризующимся отчуждением собственных мыслей, эмоций и действий, превращается в автомат. Он склонен большую часть времени проводить в размышлениях. Реальный мир кажется ему нереальным, время смещается и расплывается. Зачастую подобные расстройства имеют невыявленные истоки в детстве, вследствие чего бывает затруднительно проследить развитие заболевания.
Я пристально смотрю на Спенсера, но он отводит глаза.
– Но мы-то их выявили, – говорю я. – В каком-то смысле.
– Да. Возможно. Но ее врач также не исключает, что она страдает жестокой и упорной диссоциативной амнезией. Что во многом говорит само за себя, не считая того, что иногда это приводит к агрессивным побуждениям.
На сей раз предчувствие заявляет о себе болью в суставах: я не могу выпрямить колени, не могу согнуть руки в запястьях, и мне хочется закричать.
– Спенсер, – выдавливаю я из себя наконец, – прошу тебя, расскажи мне все до конца. Прямо сейчас.
Он долго смотрит на снег. Вздыхает…
– Аналисса Петтибон жила со своей матерью Марианной на Декатур-стрит, сто девятнадцать. Я познакомился с ней в тот день, когда отвозил ее в клинику на Гранд-роуд. Двенадцатого ноября девяностого года. Ей было девяносто восемь дней от роду.
Ветер гоняет снежных призраков по сугробам, а деревья по-стариковски покачивают головами – словно бабушки-дедушки, приглядывающие за резвящимися в парке детишками. Тереза Дорети, возможно, вернулась к окну и смотрит на нас с высоты – шагаловский призрак в вечно голубом «нигде».
– Пастор Гриффит-Райс тогда как раз произвел меня в попечители.
– Это на ступень ниже пастора?
– Не ниже. Пасторов не так уж много. Мало желающих. Это поглощает всю твою жизнь, требует полного самоотречения. Одна из клиник в центре города предоставляет возможность бесплатного обследования детей, которым перевалило за сто дней, включая прививки. Некоторые из наименее благополучных членов нашей общины пользовались услугами этой специфической клиники, но я там никогда не бывал. Двенадцатого ноября я заехал за ними в их трехкомнатную клетушку в центре и повез их туда. На крышах лежал снег, на улицах – гололед, но день стоял по-летнему ясный. Марианна казалась расстроенной, и я всю дорогу пытался ее утешить. Но что бы я ни говорил, она лишь крепче прижимала малютку к груди и согласно кивала головой. Она точно так же закивала бы, если бы я сказал, что хочу въехать в реку повидать друга. Очевидно, Аналисса была больна, но Марианна никому об этом не говорила и очень боялась за дочку. Большая девочка Марианна. Вроде даже хорошенькая, но уж слишком большая. В ее руках Аналисса казалась запеленутой ягодкой. От одной руки несло спиртом – не питьевым, а для растираний.