На спор — это сочтут корректорской ошибкой, но не исправят из страха допустить большую. Таковы мы все. Ошибки замечаем, но не исправляем (и не подчеркиваем)… Но ведь ошибки самой по себе не существует, если ее не совершает человек и не определяет как ошибку… Разница в том, что поступки он совершает для себя, а говорит для других… Вот и выходит: поступки все видят, а сказанного не слышат… Один. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Семь. Восемь. Девять. Десять. Одиннадцать. Двенадцать. Тринадцать… Надо же, как расстрекоталась! Видать, узнала меня… Только не вижу, где она там сидит. Не вижу, но чувствую. Как же увижу с закрытыми глазами, а?! Тетя Лена… Вас спрашиваю, сударыня… Что общего у сороки с вороной?! Если спросить меня ничего. Ворона дура, к тому же каркает. А эта стрекочет. Вроде болтливого младенца. Мать в сердцах может прикрикнуть на малыша: чего расстрекотался! Но ни одна не скажет: чего раскаркался… Она и способней, я бы сказала талантливей, может схватить любую мелодию из грузинского фильма, любой мат на любом языке, любой текст для заучивания из любой программы, составленной Министерством образования. И что самое удивительное: безошибочно выберет искусственный жемчуг в груде подлинных жемчужин. Совсем как Фефе, предпочитает фальшивый жемчуг — ярче блестит… А я до ста не могу досчитать, чтобы не сбиться… Разговоры тети Лены все испортили, но задумаемся — что так безнадежно испортило тетю Лену. Она точно что-то хочет сообщить. Не тетя Лена — сорока. Но чего уж? Поздно! Конец — делу венец. Четырнадцать. Пятнадцать. Шестнадцать. Семнадцать. Желтые бабочки не прикидываются умирающими, как нам кажется, — они так умирают. Обессиленные бесцельным полетом, опустошенные, падают на землю, не в силах больше взлететь. Подрагивающие крылышки только стряхивают влажную пыльцу… И я, как бабочка, валяюсь в собственной пыли и пытаюсь взмахнуть крыльями… Нет, и пытаться уже не в силах, сложила их, как руки на груди, и тихонько, крадучись, ухожу… Восемнадцать. Девятнадцать… Стоит приподняться, как тут же раздавят — ногой, камнем, палкой… всем, что подвернется… Доводилось видеть ребятишек, сидящих на корточках над умирающей бабочкой?! Когда-то такими же ребятками были и доктор, и тетя Лена, и невидимка Маро, и добровольный регулировщик этой нескладной, запутанной жизни, чудак Людовик… Двадцать два. Нет, двадцать один. Тьфу, опять сбилась. Потому что думаю всякую чушь. В этом они мастера. То есть мы. С первых шагов этому учимся. Все. Кого только не уничтожали в Квишхети — бабочек, жуков, кузнечиков, стрекоз, оводов, лягушек… Даже гадюк… Изводили все, что могли… Там водятся небольшие серебристые гадюки… Нет на свете существа более любознательного и безжалостного, чем ребенок. За муравьем в землю полезет и там достанет. Один. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Но ведь и жизнь его сложней и опаснее. Вот они и набираются опыта, знаний. Опыт и знание нужно уметь применять. Не всякий сумеет, как не сумел Антон… Семь. Восемь. Можно в решающую минуту сплоховать. Девять. Десять. Вдруг забыться… Потому и у Антона не вышло… Только осрамился… Одиннадцать. Двенадцать. Двенадцать — уже сказала. Нет, не говорила. Значит, теперь скажу. Двенадцать. Тринадцать. Четырнадцать. Пятнадцать… А он как щит выставил меня перед собой — вот, дескать, кого надо убить, если ты мужчина. Посоветовал, на путь наставил сынка… Но Антон уже ничего не слышал… Шестнадцать. Стоял пораженный, разинув рот. Восемнадцать. Обоих! — кричала я. — Обоих! Но что толку, он не слышал, не понимал. Двадцать. Не двадцать, а девятнадцать, идиотка! Топор-то я у него выхватила, но он вывернул мне руку и отнял… Господи, как я хотела, как хотела… Если бы в эту минуту не вошла свекровь, не подняла бы топор и не ударила мужа сзади по голове, у меня бы сердце разорвалось… При виде крови немного успокоилась. Я убил, я убил, я убил отца, — и впрямь как дурной лепетал муженек. Уходи. Уходи отсюда. Никто никого не убивал, прикрикнула на него мама. Его мать. Тетя Фефе. До той минуты от нее громкого слова не слышала. Одевайся и помогай! скомандовала она мне, грубо, как бандерша, хозяйка борделя с сомнительной репутацией, которая, раздраженная наглой, хамоватой и скандальной клиентурой, отводит душу на персонале… С ним она крепка! Обрыдла такая жизнь — бесконечные страхи, опасения, подтирка блевотины, штопка изодранного, склейка побитого, но она умеет только это. Только для такой жизни создана, и не дай Бог, чтобы что-то в ней изменилось даже в лучшую сторону. Двести сорок шесть. Это я круто рванула, а? Маленький шаг человека, большой шаг человечества. В день нашей свадьбы, как говорится, обретения семейного счастья, она накормила нас мясом с пола. Как яблоки попадавшие называются? Паданцы? Вот и мясо такое бывает. Не падаль, конечно, но паданец. С полу, то есть, подобранное. Впрочем, я не стала есть. Знала, но остальных не предупредила. Не остальных, а своих — отца и Элисо; старых родителей из уважения к новой свекрови. Случайно заглянула на кухню, а там она, сидя на корточках, торопливо подбирает с полу дымящиеся куски вырезки. Выронила блюдо, на котором несла мясо к столу, увидела меня и взмолилась: Ради Бога! Не выдавай, твой свекор убьет меня. Лучше помоги… Конечно, я не выдала и, конечно же, помогла, быстренько смела осколки блюда вместе с изорванными листьями салата. Никто ничего не заметил. Прекрасно все съели. Как говорится, доброе дело зачтется. Она не мне в волосы вцепилась, а мужа хватила топором по темени. Два миллиона девятьсот восемьдесят тысяч восемьсот семьдесят три. Вы такая же фальшивая, как ваши жемчуга, сказала я, не помню уж в связи с чем. Он уже сидел на стуле. В сознании, с перебинтованной головой. У виска повязка заметно потемнела. Жена, сидя у его ног, натягивала на него носки. А он спрашивал: «Что со мной? Что это было?» Пытался разжалобить… Какой-то необычно скорбный, печальный… Как тяжело больной. «Ничего не было. Немного крови потерял и отключился на пару минут», — успокаивала жена… Ноль. Начнем с начала. В начале был ноль. Эта пара и в самом деле крепкий орешек. Мы хотим и не можем, а они делают, хотят или не хотят. Сперва делают, а потом выясняют, нужно ли было делать то, что сделано. Ноль или нуль? Пишем «нуль», но произносим «ноль». Таким, как мы, их не одолеть. Разве что сами изведут друг друга. Один — неутолимой жаждой власти, другая — животной преданностью бутафорскому благополучию… Что сильнее?! Не знаю. Если б так же не знать, как выглядит смерть, было бы легче уйти из жизни. Пока ты жива, хоть чем-то отличаешься от остальных, а мертвые все одинаковые, одинаково мертвые — человек ли, белка ли, бабочка… Третьего пути нет. Какой еще третий? А почему не восьмой? Всегда было два, и будет два. Ты или есть, или нет. Жизнь — опиум. Дурманит, соблазняет, завлекает… Тебе кажется, что ты есть, а на самом деле уже давно не существуешь ни для себя, ни для других. Вот что трудно выяснить: есть ты или нет?! Думала, сразу выясню, там же, у прилавка, в магазине, прежде чем продавец повернется ко мне, но не тут-то было! На все нужен опыт. И хорошо иметь собственный куток, если хочешь как следует покончить с собой. Покончить раз и навсегда. Теперь перед продавцом совестно. Он-то при чем? С какой стати ему смывать… Никогда бы не подумала, что во мне столько крови. И ничего не сделаешь… Расползлась во все стороны, как красные черви… Как-то у нас канализацию прорвало, мы с Элисо надорвались, не знали, куда девать грязную, пенистую воду… Все текла, текла, вроде моей крови. Запрудила магазинчик вместе с прилавком, зеркалами, продавцом, а под конец поток моей крови вымыл у меня почву из-под ног и легко вынес на улицу… Улица тоже была красная. По лужам моей крови шлепали прохожие, шуршали машины… Дальше не помню… Нет, как же! Потом я была в Квишхети, но без Антона… Впервые в жизни. Квишхети — единственное место, где смерть не доставит удовольствия. Хотя меня бесило, что отцу там негде было переночевать, а у них стоял настоящий дворец… Особенно люблю белую каменистую отмель пониже висячего моста… Лежит у реки, как лошадиный скелет, и чайки носятся над ним, как стервятники… Может быть, в том, что я сделала, был спор с отцом. А что? Я такая. Или Элисо продемонстрировала: вот ради кого убивалась ты и вот кто убивается ради меня… Жизнью не поручусь, но отчетливо помню, как вырвалась из рук, как открыла сейф и вытащила револьвер… Не делай глупостей! — крикнула свекровь. Я еще подумала: может, и ее следом отправить, но в обойме больше не было пуль. Одна. Две. Три. Четыре. Пять. Шесть. Семь… Изрешетила. Кровь хлестала фонтаном. Трус. Трус. Трус. Терпеть не могу трусливых мужчин. Мне казалось, что на свете нет никого сильнее. С детства с этим выросла, верила. Все его боялись. О нем говорили шепотом… Когда выходил из машины, невольно расступались. А сына малахольного испугался. Сын занес топор и — аба-ба-ба-ба… Бормотал что-то нечленраздельное: аба-ба-ба-ба-ба… Когда являлся к писателям — пригласить на коньяк с черешней, начиналась суматоха: в чем пойти да что надеть… «Попа и в соломенной шляпке узнают», — посмеивался дядя Пимен… Он уже тогда прозвал меня мадам Кашели… А дядя Диомид волновался: «Я ведь не в шутку его боюсь…». «Если он намерен нас расстрелять, лучше идти нагишом», — мрачно шутил дядя Гоброн… Боялись и шутили, боялись и все-таки шли… А он отрекся от меня, как только учуял опасность. Стоило сынку перепугать его, об меня обтер свои грязные руки… «Вот кого надо убить, — и меня вперед. — Эту домашнюю блядь», — сказал по-русски… Ни одна пуля не прошла мимо, хотя первый раз в жизни держала револьвер. Пусть поищут те, кто о нем печется. В подвале его зарыли — мы со свекровью, старые подпольщицы. «Если кто его и лишился, так это я», — приговаривала она всю дорогу. Как-то враз переменилась. Бытие определяет сознание. Железный тоже помогал. Завернули в ковер и снесли в подвал, как старую тахту. А Антон бросился в милицию. От меня подозрение отвести, — так он понимал. Взял вину на себя. Подвиг, понимаешь. Настоящий, понимаешь, мужчина… Пожертвовал собой, что твой Димитрий Самопожертвователь[21]…