Анна называет свою книгу для детей «корзиночкой из резьбы», но говорит она в тот вечер с Левиным о французском искусстве, — и ее замечание, в ответ на его реплику о возвращении французской живописи к реализму, касается не только живописи, но и литературы: Zola, Daudet, и сделано оно, так сказать, на профессиональном уровне («Но, может быть, это всегда так бывает, что сначала строят свои conceptions из выдуманных, условных фигур, а потом — все combinaisons сделаны, выдуманные фигуры надоели, и начинают придумывать более натуральные, справедливые фигуры») и так умно, как будто автор и впрямь заглянул в будущее, разглядел в нем Ахматову, может быть, подслушал ее беседы с Л. К. Чуковской, предвидя наше «странное сближение».
Сближение странное. Но сама жизнь поощряет нас и подыгрывает нам: московскую горничную Анны Карениной зовут Аннушкой. «„Что это, я с ума схожу“, — и она пошла в спальню, где Аннушка убирала комнату». А вот запись в дневнике П. Лукницкого: «Вошла Аннушка. Пунин послал ее купить на ужин маринованную селедку и две груши: одну для А. А., другую для Иринки».
В церковь войдем, увидим
Отпеванье, крестины, брак,
Не взглянув друг на друга, выйдем…
Отчего всё у нас не так?
Или сядем на снег примятый
На кладбище, легко вздохнем,
И ты палкой чертишь палаты,
Где мы будем всегда вдвоем.
Если бы Анна Аркадьевна могла прочесть эти стихи Анны Андреевны! Если бы, «сидя на звездообразном диване в ожидании поезда», она увидела вокзальный киоск, а в нем продавались бы поэтические книги… Но не было ни киоска, ни книг, ни таких стихов — в 1876 году!
«А наутро притащится слава / Погремушкой над ухом трещать…», «Вот отчего вы любите так жадно / Меня в грехе и в немощи моей…», «Молитесь на ночь, чтобы вам / Вдруг не проснуться знаменитым» и т. п. Когда думаешь о славе Ахматовой, не сравнимой с прижизненной известностью, например, Мандельштама или Кузмина, начинаешь понимать, что дело не столько в самих стихах, сколько именно в опыте становления независимой женской личности и судьбы, явленных в ее поэзии, — прошу прощения за суконную фразу.
И еще надо заметить, что сама Ахматова тоже в значительной степени сочинена; например — художниками, избравшими ее своей любимой моделью, тем более — мемуаристами: не человек, а этакий каскад остроумия и метких замечаний. Так, в одних недавно опубликованных мемуарах она острит, как эстрадный конферансье: «Ахматова… рассказала такую историю. На званом обеде вместе с нею были В. И. Качалов и молодой еще В. Я. Виленкин, который машинально крутил в руках вилку. Качалов сказал: „Виталий Яковлевич, сколько раз я говорил вам, что вилка — не трезубец Нептуна“». Очень смешно. В других воспоминаниях нам рассказывают, как она спросила по поводу авторучки, торчавшей из пиджачного кармана молодого Баталова, не хочет ли он засунуть туда еще зубную щетку?
Разгадываем кроссворд: самая знаменитая русская женщина XIX века (слово из восьми букв)? Каренина. XX-го? Ахматова.
«Ну, я получаю развод и буду женой Вронского. Что же, Кити перестанет так смотреть на меня, как она смотрела нынче? Нет. А Сережа перестанет спрашивать или думать о моих двух мужьях? А между мной и Вронским какое же я придумаю новое чувство? Возможно ли какое-нибудь не счастье уже, а только не мучение? Нет и нет!» — думает Анна в коляске по дороге на вокзал. «И она с отвращением вспомнила про то, что называла той любовью».
Толстой жалеет свою героиню и не видит для нее выхода: любовная страсть, пришедшая в столкновение с общепринятыми нормами, разрушительна, и для порядочных людей, по глубокому его убеждению, кончается катастрофой. Кроме того, с его точки зрения, физиологическое, психическое устройство женщин таково, что самой природой, а не только социальными, историческими условиями они предназначены для иной, нежели мужчины, роли. Ахматова такой взгляд на вещи склонна была объяснять «ханжеским духом Ясной Поляны».
Поэт любви (у каждого поэта есть своя большая тема, у нее прежде всего — эта), Ахматова, скажу еще раз, всей своей жизнью и стихами опровергала толстовское мнение. И не только в молодости, не только в двадцать или тридцать лет, но и в семидесятипятилетнем возрасте!
Мы до того отравлены друг другом,
Что можно и погибнуть невзначай,
Мы черным унизительным недугом
Наш называем несравненный рай.
В нем все уже прильнуло к преступленью —
К какому, боже милостив, прости,
Что вопреки всевышнему терпенью
Скрестились два запретные пути.
Ее несем мы, как святой вериги,
Глядим в нее, как в адский водоем.
Всего страшнее, что две дивных книги
Возникнут и расскажут всем о всем.
Эти стихи, написанные ею в 1963 году, опубликованы впервые в 1974-м и затем, переходя из издания в издание, так и не удостоились никакого внятного комментария, хотя и заслуживают его, при всей своей пышной многозначительности и поэтической стертости («несравненный рай», «всевышнее терпенье», «запретные пути», «вериги», «адский водоем»). Никто как будто их внимательно не прочел. Все привыкли к недосказанности и «тайнам» ее стихов последних лет. «Иль тайна тайн во мне опять», «И только мы с тобою знаем тайну», «Был предчувствий таинственный зной», «Но я разобрала таинственные знаки», «Вы ж соединитесь тайным браком» и т. д. На единственно возможный, неопровержимый, непредсказуемый эпитет сил уже не хватало, — и приблизительным, ничего не обозначающим определением наспех латались прорехи.
«Тайны» на то и рассчитаны, чтобы быть открытыми, и хотят этого не столько отгадчики, сколько обладатели, так сказать, носители загадок.
Пушкин к этому слову обращался крайне редко, зато как! «…И оба говорят мне мертвым языком / О тайнах счастия и гроба». Названы две великих тайны, а все остальные более или менее ничтожны. Недаром их так любят сочинители детективных историй: «Тайна янтарной комнаты», «Тайна старой шкатулки» и т. п. «Тайна счастия» — настоящая тайна, в отличие от несчастья, столь распространенного.
Вот и стихотворение «Мы до того отравлены друг другом…» не только намекает на какую-то тайну, но тут же и приоткрывает ее. В том, что это стихи любовные, сомнений нет. И также очевидно, что они не ретроспективны: «Мы черным унизительным недугом / Наш называем несравненный рай», «Ее несем мы, как святой вериги, / Глядим в нее, как в адский водоем». Настоящее время глагола не оставляет лазейки.
Остается лишь догадаться, почему эта любовь столь унизительна, запретна, недужна, преступна настолько, что и «всевышнему терпенью» не под силу: разгадка лежит на поверхности, доступна любому читателю, надо лишь посмотреть на дату. Впрочем, автор и не надеется что-либо скрыть: «Всего страшнее, что две дивных книги / Возникнут и расскажут всем о всем».
Так, собственно, и произошло. Одна «дивная» книга была вчерне написана Ахматовой: чтобы прочесть ее, достаточно приглядеться к ее стихам и черновым наброскам 1963–1964 годов. Другая, прозаическая, мемуарная, тоже издана — разумеется, без главы, самой важной для ее автора.
И во всех стихах, примыкающих к этому стихотворению, на разные лады варьируется тот же мотив: «Непоправимо виноват / В том, что приблизился ко мне / Хотя бы на одно мгновенье…» (1 июля 1963), «Мы не встречаться больше научились, / Не поднимаем друг на друга глаз, / Но даже сами бы не поручились / За то, что с нами будет через час» (1964), «И яростным вином блудодеянья / Они уже упились до конца. / Им чистой правды не видать лица / И слезного не ведать покаянья».
А как все это случилось — тоже известно. «И наконец ты слово произнес / Не так, как те, кто на одно колено…» (8 — 12 августа 1963). Здесь проще простого съязвить, сказать, например, такое: можно представить, каким разливался соловьем! А с другой стороны, надо и впрямь обладать из ряда вон выходящими качествами, чтобы произвести впечатление на Ахматову: на том конце, где в начале списка и Гумилев, и Недоброво, и Артур Лурье…
Впрочем, о герое романа, кем бы он ни был, говорить не будем, лучше всего поверить, что с его стороны это было высокое, бескорыстное, глубоко человеческое, искреннее, без тени расчета на какую-либо выгоду (снобизм, расцветший при нас махровым цветом, здесь тоже ни при чем), самоотверженное, всепреображающее, бессмертное чувство, воспетое всеми поэтами земли.
Многое из происходившего вокруг Ахматовой в эти последние три-четыре года ее жизни вызывает удивление. Мне, пришедшему к Ахматовой впервые в 1961 году и затем видевшему ее еще несколько раз, благоговевшему перед ней так, что я почти терял дар речи, казалось непростительным отнимать у нее время. Не думаю, что мое общество было бы для нее интересно и сегодня, а тогда — тем более. Но вот что, наверное, следует добавить: постепенно я понял, почему некоторые старые друзья, любившие Анну Андреевну и испытывавшие к ней глубочайшее уважение, все реже бывали у нее.