Разумеется, не было недостатка и в скептиках самого радикального толка, твердивших, что не может полуостров вращаться вокруг собственной оси: ну, стронулся он, допустим, ну, поплыл под воздействием каких-то тектонических сдвигов или селевых потоков, схода лавин, оседания почвы, подмытой ливневыми дождями — хоть и не было никаких дождей — но вот такое кружение на одном месте немыслимо, ибо это значит, что рано или поздно полуостров отделится от центрального земного ядра, и вот тогда мы и в самом деле станем игралищем стихий, добычей слепой судьбы. Они забыли, наверно, что может происходить просто что-то подобное вращению одного пласта на другом, если вдруг ослабеют силы, притягивающие их друг к другу и какой-то слой пластинчатых — обратите внимание: пластинчатых — сланцев может придти в движение, и при этом — чисто теоретически, конечно, сохраняя до определенной степени некое внутреннее единство, препятствующее полной дезинтеграции. Вот это и имеет место, говорили защитники вышеизложенной гипотезы. И в подтверждение её снова стали посылать аквалангистов и водолазов, снаряжать подводные экспедиции в самую что ни на есть пучину океана, в этих местах славящемся своими глубинами, снова отправили «Архимед» и ещё один японский аппарат с непроизносимым названием, а в результате всех этих усилий пришлось повторить знаменитую фразу: итальянский ученый всплыл, отвинтил люк, вышел из батискафа и произнес в микрофоны телекомпаний всего мира: Этого не может быть, но все-таки он вертится. Не обнаружилось ни перекрученной как струна оси, ни расслоения пластинчатых сланцев, однако полуостров продолжал величаво кружиться посреди Атлантики и чем больше он кружился, тем неузнаваемей становился. Это что же — мы здесь живем? — раздавались недоуменные вопросы, когда португальское побережье повернулось на юго-запад, куда раньше выходила обращенная к Ирландии восточная оконечность Пиренеев. Маршруты трансатлантических коммерческих авиарейсов прокладывали теперь непременно с таким расчетом, чтобы можно было взглянуть на полуостров, хотя, конечно, зрелище было не слишком интересное — не хватало неподвижной точки, с которой можно было бы зафиксировать вращение и перемещение. Разумеется, ничто не могло заменить съемку со спутника — только фотография, сделанная с космической высоты, передавала в полной мере все это дивное диво.
А длилось оно целый месяц. При взгляде с полуострова вселенная постепенно менялась. Что ни день, с новой точки на горизонте начинало солнце свой восход, то же происходило и с луной, а звезды приходилось отыскивать на небе, поскольку, не довольствуясь прежним кружением в центре Млечного Пути, двигались они теперь иным путем, и от безумного мельтешения, творящегося в космосе, казалось, что созидается все мироздание заново, будто кто-то пришел к выводу, что первая попытка не удалась. В один прекрасный день солнце село в точности там, где обычно всходило, и не стоило попусту тратить слова и утверждать, будто это не так, что это чистейшая видимость, что солнце движется по определенной и неизменной траектории — все эти аргументы не оказывали на так называемых простых людей ни малейшего действия: Извините, профессор, не объясните ли вы мне потолковей — раньше солнце по утрам било мне в эти окна, а теперь — в эти, как это так получается? Из кожи лез ученый муж, показывал фотографии, рисовал на бумажке схемы, разворачивал карту неба, но на пядь не продвигалось дело, и в конце лекции слушатель умильно просил профессора поспособствовать тому, что восходящее солнце снова, как прежде, освещало фасад дома, а не заднюю часть. И в бессильном отчаянии отвечал профессор: Ладно, вот сделает полуостров полный оборот, и будете вы видеть солнце по утрам там же, где раньше, но недоверчиво осведомлялся бестолковый ученик: Стало быть, вы считаете, что все происходящее кончится тем, что все будет как было? — и глубокий смысл таился в этом вопросе, ибо так, как было, никогда и ничего уже не будет.
Надо бы уже наступить зиме, но зима, стоявшая у порога, взяла да отступила — иначе просто и не скажешь. Это была не зима, но и не осень, а про весну и речи нет, да и на лето непохоже. Очень странное это было время года, неопределенное, никакое, словно мы присутствовали при сотворении мира, когда ещё не решено было, какому сезону какая погода будет соответствовать. Медленно двигался Парагнедых вдоль пиренейских подножий, торопиться путникам было решительно некуда, и, переночевав там или тут, дивились они по утрам редкостному и величественному зрелищу — солнце поднималось теперь не над вершинами гор, а над морем, освещая первыми лучами весь отрог от подошвы до заснеженной макушки. Вот как раз там, в одной из таких деревенек поняли Мария Гуавайра и Жоана Карда, что беременны. Обе. Ничего удивительного, странно было бы, если бы этого не произошло, ибо женщины на протяжении всех этих месяцев и недель исправно и, если позволительно так выразиться — безоглядно предавались любви, не принимая ни малейших мер предосторожности сами и не требуя их от своих кавалеров. Одновременность же залета также не должна никого смущать — это всего лишь одно из тех совпадений, что образуют и организуют мир и творящуюся в нем жизнь, и как славно, что иные могут быть для посрамления скептиков представлены въяве и вживе. Щекотливость ситуации, однако, просто бросается в глаза, а заключается она в том, что обе дамы затруднялись однозначно установить авторство — то есть, определить отца будущего ребенка. Конечно, конечно, если бы не тот опрометчивый шаг, который совершили движимые состраданием ли, другим ли, более сложным, чувством Мария Гуавайра и Жоана Карда, когда — каждая в свой черед — отправились в лес отыскивать одинокого человека, а отыскав, упросили, едва ли не умолили его, донельзя неловкого от волнения и вожделения, совокупиться с ними, излить в них скудеющее семя, — так вот, если бы не этот щедро сдобренный лирикой, но почти лишенный эротики эпизод, не было бы ни малейших сомнений, что Мария Гуавайра зачала от Жоакина Сассы, тогда как Жоана Карда понесла от Жозе Анайсо. Но тут появился, откуда ни возьмись, Педро Орсе — верней сказать, его взяли внезапно выскочившие из-за кустов искусительницы — и нормальный порядок вещей пристыженно спрятал заалевшее лицо. А кто отец не знаю, сказала Мария Гуавайра, подавая пример, и повторила за ней: И я не знаю, Жоана Карда, побуждаемая к сему двумя обстоятельствами — во-первых, ей не хотелось выглядеть менее героично, чем подруга, а, во-вторых, ошибку лучше всего исправлять ошибкой, а правило превращать в исключение.
Но все это меркнет перед главным — перед необходимостью сообщить об открывающихся перспективах соответственно Жоакину Сассе и Жозе Анайсо: весьма любопытно, как и с какими выражениями лиц воспримут они сообщение: У нас будет ребенок. Останутся ли их отношения гармоничными, как всегда, как велит обычай — или то, что мы понимаем под велением обычая — сойдут ли они с ума от радости, и после первого ошеломления засияет ли в глазах у них ликование или после опять же первого потрясения лица их нахмурятся, брови сдвинутся, предвещая грозу? Жоана Карда предложила вообще пока ничего не говорить — пусть время идет, а живот растет, пока само значение свершившегося факта постепенно не уймет саднящую боль уязвленного мужского самолюбия, попранной гордости, вновь разожженной ревности, но Мария Гуавайра решительно возразила против этого: нехорошо, показалось ей, если то, что начиналось с отваги и великодушия, проявленных всеми заинтересованными сторонами, завершится трусливым притворством, которое ещё хуже притворной снисходительности. Ты права, согласилась Жоана Карда, надо брать быка за рога, и сама не заметила, как двусмысленно получилось это, ну, насчет рогов: ох, уж эти мне всегда готовые к употреблению идиоматические присловья и поговорки, черт знает чем могут обернуться, особенно если говорящий не заботится, в каком контексте они прозвучат.
В тот же день обе отозвали своих возлюбленных в сторонку, предложив прогуляться по окрестным лугам, чьи ширь и простор пригасят, низведя до еле слышного бормотания, самые яростные, из самого нутра исторгнутые крики — по этой печальной причине и не доходят до небес наши голоса — и там, без околичностей, как и было условлено и договорено между ними заранее, напрямую объявили: Я — беременна, только не знаю, от тебя или от Педро Орсе. Отреагировали на это Жозе Анайсо и Жоакин Сасса тоже вполне предсказуемым образом: последовал взрыв ярости, вспышка отчаяния, острый приступ душевной муки, и, хотя мужчины не видели друг друга, но говорили одно и то же, и жестикулировали примерно одинаково, изъясняя словами и движениями невыразимую горечь: Тебе, значит, мало того, что произошло, теперь ты являешься и сообщаешь, что ждешь ребенка, только неизвестно от кого. Вот родится он — и сразу станет известно. Это ещё почему? Потому что он будет похож на отца. А, предположим, в мать пойдет? Тогда это будет значить, что он — мой и больше ничей. Ты ещё и насмехаешься? Вовсе нет, я этого и не умею. Ладно, но надо же что-то решать? Если ты смог принять, что я однажды отдалась Педро Орсе, прежде чем принять решение, сумей подождать ещё девять месяцев: похоже будет дитя на тебя — оно твое, на Педро Орсе отвергнешь его, да заодно, если захочешь, и меня, а насчет того, что похож ребенок только на мать, ты не верь: всегда найдется в нем хоть ниточка из другого клубка. Ну, а Педро Орсе ты собираешься сообщить? Нет, первые два месяца, а, может, и больше, это вообще незаметно, ты посмотри, в чем мы ходим — в сто одежек укутаны. Знаешь, давай вообще об этом больше не говорить, признаюсь тебе, что сильно разозлюсь, когда увижу, как Педро Орсе глядит на тебя, на вас обоих, с видом племенного производителя, — последнее высказывание принадлежит Жозе Анайсо, изъясняющемуся культурно, тогда как Жоакин Сасса выразился проще и приземленней: С души воротит, когда увижу, как Педро Орсе ходит, будто петух, перетоптавший всех своих курочек. Итак, восприняли мужчины столь досадное обстоятельство довольно мирно, чему способствовала надежда на то, что оно будет устранено по прошествии известного срока, в день, когда загадка эта, пока почти бесплотная, разгадается самым естественным путем.