Он снова услышал рыдания женщины и спросил Кальвина:
— Что это еще за чертовщина?
— Эхо, — ответил тот. — Там чуть подальше впереди — ущелье Рины. Если ветер дует с этой стороны, оттуда доносятся такие звуки.
— Похоже, будто плачет женщина, — сказал Молочник.
— Это Рина. Люди сказывают, там плачет женщина по имени Рина. Поэтому и ущелье назвали так.
Кальвин вдруг остановился так внезапно, что Молочник, погруженный в размышления о Рине, налетел на него.
— Тс-с-с! — Кальвин зажмурил глаза и склонил набок голову, как бы вслушиваясь в ветер.
Молочник слышал только лай собак, они опять растявкались, но теперь, как ему показалось, более ожесточенно, чем прежде. Кальвин свистнул. В ответ раздался тихий свист.
— Ух, ни дна тебе ни покрышки! — вскрикнул он взволнованным, срывающимся голосом. — Рысь! Ну, ходу, парень!
Тут он не побежал, а буквально прыгнул вперед. Молочник бросился следом. Теперь они продвигались в два раза быстрей, хотя им по-прежнему приходилось идти в гору. За всю жизнь Молочник никогда не совершал таких неимоверно длинных переходов. Мы, верно, отмахали не одну милю, думал он. Сколько же времени мы идем? По-моему, он свистнул часа два назад, не меньше. Они все шагали и шагали Кальвин, не сбавляя скорости, несся вперед. Лишь изредка он на секунду останавливался, вскрикивал и прислушивался, есть ли отзыв. Луна поднялась заметно выше, и, Молочник начал чувствовать, что очень устал. Расстояние между ним и фонарем Кальвина все увеличивалось. Он был на двадцать лет моложе Кальвина, но никак не мог за ним поспеть. От усталости он стал неуклюжим: взбирался зачем-то на большие камни вместо того, чтобы их обойти, еле поднимал ноги и спотыкался о выпирающие петли корней. К тому же сейчас, когда он не шел по пятам за Кальвином, ему приходилось самому отводить от лица ветки, иногда сгибаться в три погибели, пролезая под ними, продираться сквозь заросли — все это, пожалуй, утомляло не меньше, чем сама ходьба. Он совсем запыхался, и больше всего на свете ему хотелось сесть. Молочнику казалось, что они все время ходят по кругу - вон тот двугорбый утес в стороне он видит, кажется, уже в третий раз. Может, так надо, ходить по кругу? — подумал он. Потом он вспомнил, что слышал, будто некоторые звери, почуяв погоню, начинают петлять. Петляют ли рыси? Он не знал, не знал даже, на кого она похожа, эта рысь.
В конце концов он не мог уже бороться с усталостью и вместо того, чтобы замедлить шаг, сел на землю. Это было ошибкой, ибо, когда, отдохнув, он снова встал, боль в ногах усилилась, а в левой, короткой ноге сделалась до того нестерпимой, что он начал хромать. Вскоре он убедился, что через каждые пять минут, не реже, он вынужден останавливаться и отдыхать, привалившись к смолистому стволу какого-нибудь дерева. Кальвин сделался теперь еле заметной светлой точкой, которая мелькала далеко впереди, то исчезая за деревьями, то снова появляясь. Наконец Молочник не выдержал: ему нужно было как следует отдохнуть. Остановившись у ближайшего дерева, он опустился на землю и прижался затылком к его коре. Пусть себе смеются над ним, если хотят, он не тронется с места до тех пор, пока сердце не перестанет биться чуть ли не под самым подбородком и не спустится опять в грудную клетку, где ему и положено быть. Он вытянул ноги, вынул из кармана брюк фонарик и положил винчестер рядом с правой ногой. Лишь сейчас, отдыхая, он почувствовал, как в висках пульсирует кровь, как щиплет порез на лице, когда на него попадает сок листьев или сломанных веток.
Наконец он отдышался и стал размышлять: что занесло его в лесную чащу горной местности, называемой Блу-Ридж? Он приехал сюда разыскать следы того давнего путешествия, проделанного его теткой, разыскать родственников, к которым она, возможно, заходила, разыскать все, что угодно, лишь бы оно привело его к золоту либо убедило, что золота больше не существует. Так чего же ради он ввязался в какую-то охоту в ночном лесу, а еще раньше в поножовщину? По недомыслию, подумал он, и из тщеславия. Ему бы сразу насторожиться, ведь зловещие сигналы то и дело лезли в глаза. Может быть, он напоролся на какую-то банду чернокожих негодяев, но ему следовало бы догадаться об опасности, почуять ее; беспечность его отчасти объясняется тем, что до сих пор его везде принимали приветливо и благодушно. Или дело не в этом? Может быть, ореол героя (доставшийся по наследству), преклонение, которым окружили его в Данвилле, тоже его ослепили. Возможно, глаза жителей Роанока, Питерсберга, Ньюпорт-Ньюс вовсе не сверкали восхищением и горячим желанием оказать ему приют. Может быть, в них поблескивало любопытство или насмешка. Ни в одном из этих городов он не пробыл настолько долго, чтобы это выяснить. Здесь пообедал, там купил бензин… Единственный реальный контакт с местными жителями состоял в покупке автомобиля, а продавец, заинтересованный в покупателе, само собой, ведет себя дружелюбно, просто в силу обстоятельств. И все сложные дорогостоящие починки — тот же случай. Что же они представляют собой, шалимарские дикари? Недоверчивые, вспыльчивые. Когда видят чужого, охотно готовы к чему угодно придраться и возненавидеть его. Обидчивые. Неискренние, завистливые, вероломные и злобные. Что он такого сделал, чтобы заслужить их презрение? Что он сделал, чтобы заслужить ту жгучую враждебность, которая его буквально опалила, когда он сказал, что, может быть, ему придется купить автомобиль? Почему они не повели себя так, как тот человек в Роаноке, у которого он купил автомобиль? Наверно, потому, что в Роаноке у него не было автомобиля, Сюда же он приехал на автомобиле, собирается купить еще один, и, возможно, именно это так на них подействовало; мало того, он даже не заикнулся о том, что отдаст старую машину в счет покупки новой. Наоборот, сказал это так, будто он, мол, просто бросит «сломанный» автомобиль и купит новый. Ну и что? Не их собачье дело, как он распорядится своими деньгами. Он не заслужил…
А, знакомое словечко! «Заслужил». Старое, набившее оскомину, истасканное. Заслужил. Молочнику сейчас казалось, что он всю жизнь твердил или думал о том, как он не заслужил какой-то неудачи или чьего-то неприязненного отношения. Он сказал Гитаре, что «не заслужил» зависимости от своих домашних, ненависти или чего-то еще. Он «не заслужил» даже того, чтобы выслушивать, как родители взваливают на него свое горе и взаимные обиды. «Не заслужил» он также мстительность Агари. Но почему родители не могут рассказать ему то, что их тревожит и огорчает? Если не ему, кому им это рассказать? И если совершенно незнакомый человек хотел его убить, то уж Агарь, которая была ему так близка и которую он отбросил, как комочек жевательной резинки, когда она утратила свой аромат, — уж она-то, разумеется, имеет право покушаться на его жизнь.
Похоже, он думал, что заслуживает только одного: чтоб его любили — да и то издали — и чтоб он получал все, что хочет. Ну, а в благодарность он будет… Каким? Симпатичным? Щедрым? Кажется, все его отношения с людьми сводились к формуле: я за вашу жизнь не в ответе; пожалуйста, делитесь со мной вашими радостями, а горем не делитесь.
Мысли неприятные, но от них не отделаться. Над ним луна, он сидит на земле, совсем один, когда даже лай собак не напоминает о том, что тут есть другие люди, и в этот миг его «я» — кокон, являющий собой его «личность», — внезапно заговорило. Он с трудом мог разглядеть свою руку и не видел ступни ног. Он состоял лишь из дыхания, успокоившегося теперь, и из мыслей. Все остальное исчезло. И мысли хлынули, не встречая преград в виде других людей, предметов, даже его собственного тела. Здесь ничто не поможет ему: ни деньги, ни автомобиль, ни репутация папаши, ни костюм, ни ботинки. Наоборот, все это, скорее, обернется против него. Кроме разбитых часов и жилета, в карманчике которого лежит около двухсот долларов, он лишился всего, с чем отправился в путь: чемодана с бутылкой шотландского виски, рубашками и незаполненным пространством, оставленным для мешочков с золотом; фетровой шляпы с полями, загнутыми спереди вниз, а сзади вверх; галстука, рубашки, костюма-тройки и ботинок. Ни часы, ни двести долларов не принесут ему никакой пользы здесь, где у каждого есть только то, с чем он родился, да еще то, чем он выучился пользоваться. И опыт. Глаза, уши, нос, осязание, вкус… и еще одно какое-то свойство, которого — он точно знает — у него нет: способность выделить из всего, что воспринимают твои чувства, то единственное, от чего, возможно, зависит твоя жизнь.
Что видел Кальвин на коре деревьев? На земле? О чем он бормотал? Что он такое услышал, из чего сразу понял, что в двух милях от них — а может, и больше случилось нечто неожиданное и неожиданность эта заключается в том, что охотники наткнулись на другого зверя, не на енота, а на рысь? Он все еще слышал их… Он слышит эти звуки уже несколько часов. Перекликаются, передают друг другу какие-то сигналы. Какие? «Не зевай»? «Вон там»? Мало-помалу он начал понимать: и собаки, и люди подают голос не просто так, не просто сообщают, где они находятся и с какой скоростью бегут. Люди и собаки разговаривают друг с другом. Совершенно отчетливо они говорят совершенно определенные и сложные вещи. За протяжным звуком «э-э-а-а» всегда следует совсем особый вой одной из собак. Низкое «хаум, хаум», напоминавшее подражающий фаготу звук басовой струны, было каким-то приказом — собаки его понимали и выполняли. И собаки разговаривали с людьми: отрывистый лай с большими одинаковыми промежутками — за три-четыре минуты один раз — продолжался иногда минут по двадцать. Нечто вроде радарной установки, сигналы которой сообщали людям, где сейчас находятся собаки, что они видят и что собираются сделать. И люди одобряли их, или же велели бежать в другую сторону, или вернуться назад. Все эти взвизгивания, торопливый заливистый лай, протяжный приглушенный вой, звуки, похожие на уханье тубы[21], и звуки, похожие на барабанный бой, и низкое, мелодичное «хаум, хаум», резкий свист, пронзительное корнетное «и-и-и», «умф, умф, умф» басовых струн. Все это язык. Усовершенствованный вариант того цоканья, которым у них на Севере человек велит собаке идти за ним следом. Впрочем, нет, не язык; это то, что было до возникновения языка. До того, как люди научились делать наскальные рисунки. Язык тех времен, когда люди и животные разговаривали друг с другом: когда человек и горилла могли усесться рядом и вступить в беседу, когда тигр и человек могли жить на одном дереве и понимать друг друга, когда человек бегал вместе с волками — не за ними и не от них. И вот ему довелось услышать этот язык в Блу-Ридж-Маунтинз, сидя под деревом, от которого сладко пахло смолой. Да, но если они умеют разговаривать с животными, то уж о людях им наверняка известно все. А о земле и подавно. Нет, не только следы разыскивал Кальвин, он перешептывался с деревьями, перешептывался с землей, он бережно прикасался к ним, как слепой к странице брайлевской книги, кончиками пальцев впитывая в себя ее содержание.