Саймон сказал:
— Твоих родных убили, а тебя отправили на Землю.
— Да.
— Мне хотелось бы узнать…
Она ждала, какой вопрос он задаст. Саймон тоже ждал. Открыв рот, он не был уверен в том, о чем именно спросит, хотя вариантов вопроса напрашивалось много. Хотелось бы узнать, не оттого ли ты такая замкнутая и отчужденная. Хотелось бы узнать, не потому ли ты сбежала вместе со мной. Хотелось бы узнать, не чувство ли вины за тот кошмар, что ты навлекла на свою семью, заставило тебя мне помочь.
Когда стало ясно, что продолжать он не станет, Катарина сказала:
— Саймон.
— Да?
— Окно.
— Хочешь, чтобы я закрыл окно? Ты мерзнешь?
— Нет. Отнеси.
— Отнести тебя к окну?
— Да.
— Конечно. Давай.
Он помедлил, прикидывая, как бы удобнее взяться. Она помогла ему — протянула длинные, тонкие джакометтиевские руки и обняла его за шею. Ясно было, что ходить она уже не могла. Правой рукой он подхватил ее под лопатки, левой — под тонкие жилистые бедра.
В первый момент она попыталась отстраниться — слабо, но вполне ощутимо. При всей беспомощности обозначить самостоятельность. Но потом расслабилась и обмякла у него на руках. Для того чтобы повести себя как-то иначе, подумал Саймон, у нее просто не оставалось сил.
Нежно, очень осторожно (не зная наверняка, верить или нет ее словам о том, что она не испытывает боли, слишком сильной боли) он отнес ее к окну. Окно выходило на утоптанный двор и растущее на нем одинокое дерево, под которым они обедали накануне. Дерево, подумал он, было вязом… Или дубом. В нем не было запрограммировано умение различать деревья. Дерево, словно страж, возвышалось точно посередине пейзажа. Позади расстилалась бескрайняя плоскость, ярко-зеленая в лучах солнца и вся замершая — ни ветерка, ни пробежавшего над ней облачка — в ожидании какого-то события, музыкальной ноты или хлопка в ладоши. Но первым делом в глаза бросалось дерево, недвижное средоточие, мерцающее богатой листвой в своем молчаливом утреннем ожидании. Саймон подумал, как необычна должна быть для Катарины эта зеленая тишина земли под ледяной голубизной неба. Там, откуда она родом (если судить по фильмам), господствовали камень и глина разных оттенков черного, свинцового и тусклого серебристо-желтого, на которых местами пробивались мох и папоротники, черновато-зеленые, как водоросли. Слабый свет скупо лился с вечно укутанного облаками неба. Деревни ютились по долинам и ущельям, со всех сторон окруженным горами, отвесными заснеженными пиками — они воплощали торжество вулканического камня и вечной мерзлоты, подобно готическим соборам воздвигаясь над хижинами, загонами для скота и скудными садами, над крохотными башнями и шпилями королевских дворцов, этих миниатюрных копий мрачно сияющих вершин.
Находила ли она во всем этом красоту? Ощущала ли строт?
Саймон держал ее на руках у окна, из которого было видно дерево. Саймон принес ее сюда смотреть на дерево, и ни на что больше, хотя, разумеется, раньше ни Саймон, ни Катарина не обратили на него ни малейшего внимания — на это обычное дерево, растущее посреди самого обычного двора. И только теперь, стоя у окна с умирающей Катариной на руках и глядя на это дерево, столь идеально разделившее пополам открывающийся вид, он осознал, что оно неповторимо и полно тайн.
— Еще, и еще, и еще, это вечное стремление вселенной рождать и рождать, — сказал Саймон.
— Да, — согласилась она.
Они оба замолчали. Он держал ее на руках, а она смотрела в окно. На свету ее лицо выглядело не таким поблекшим. В глазах снова можно было различить намек на привычную глубину, на янтарный и оранжевый блеск. На краткий миг она показалась немного ожившей, и Саймон решил, что ей неожиданно стало лучше. Не исполнил ли он, отнеся ее к окну, какой-то неведомый обряд исцеления? Почему бы и нет? Все может быть.
Он почувствовал, как ослабла на шее ее рука. Саймон понял, что она обнимала его из последних сил, и спросил вполголоса:
— Уложить обратно в постель?
— Да, — ответила она, и он так и сделал.
На ферме шли торопливые последние приготовления. Люди и надиане сновали из дома в амбар и обратно. Трое надиан, исполнявшие обязанности техников, с такой скоростью носились вверх-вниз по трапу космического корабля, исчезая в люке и снова из него появляясь, что казалось, будто их задача — это лишь добежать до некой условленной цели, коснуться ее и броситься обратно, и все это со смехом и непонятными выкриками, при встрече ударяя друг друга в ладони. Саймон без дела бродил по двору. Эмори на веранде горячо спорил с одной из надианок (она, судя по всему, была врачом) и татуированной девушкой Лили. Усатому, с маленьким подбородком мужчине (его звали Арнольд) Эмори и Отея, видимо, поручили заботу о своем ребенке. Он кругами вышагивал по двору с младенцем на руках и не переставая приговаривал: «Крошка сорванец, крошка сорванец, крошка сорванец». В амбаре, в окружении приборов, Отея вместе с другой надианской женщиной старались утешить нелепую и величественную Рут, которая под негромкий звон колокольчиков на шее заливалась беспричинными слезами над последними выкладками.
Безумцы, подумал Саймон. Они все посходили с ума. С другой стороны, пассажиры «Мейфлауэра»[51] тоже, наверно, были такими: неприкаянными фанатиками и чудаками, кинувшимися заселять Новый Свет потому, что старому не было дела до их причудливых потаенных страстей. Такие люди были, наверно, не только на борту «Мейфлауэра», но и на кораблях викингов, на «Нинье», «Пинте» и «Санта-Марии», в составе первых экспедиций, посланных исследовать Надию, планету, с которой земляне связывали такие невероятные надежды. В путь отправлялись сумасброды. Они были истериками, визионерами и мелкими преступниками. Оды и монументы, мемориальные доски и парады — все это появилось потом.
Саймон никак не мог найти себе место. Слоняясь без дела, стараясь не путаться под ногами и не выглядеть таким уж откровенным бездельником, он в конце концов наткнулся на выходившую из амбара Отею и заговорил с ней, хотя и знал, что ей это не придется по вкусу. Это было какое-никакое занятие. К тому же у него действительно имелась пара вопросов, на которые могла ответить только она.
Саймон сказал:
— Катарина сегодня совсем слаба.
— Да, — ответила Отея с явным нетерпением.
Саймон подумал, что, выбери он другую тему, она бы его и вовсе не стала слушать.
— Есть вероятность, что она поправится? В смысле, может еще наступить облегчение, перед тем как она…
— Нет. Ремиссий не бывает. У некоторых это длится дольше обычного, и, если честно, подозреваю, что она продержится еще какое-то время. Наиболее крепкие могут умирать не одну неделю.
— Мы решили лететь.
— Я рада. Теперь прошу прощения…
— Катарине понадобится кровать. Может, я поднимусь на борт вместе с техниками и там посмотрю, как ее удобнее устроить?
— О нет, ей с нами лететь нельзя.
— Как это?
— Извини. Я думала, ты понимаешь. Пространство на корабле ограничено. Мы предполагаем, что в полете некоторые умрут, и постарались это учесть. Но невозможно тридцать восемь лет везти с собой мертвое тело. Этот вопрос даже не обсуждается.
— Вы собираетесь оставить ее здесь?
— Совсем скоро она перестанет понимать, где находится. И есть она больше ни за что не станет. На всякий случай мы оставим ей воды, но пить она тоже вряд ли захочет.
— И бросите ее умирать в одиночестве.
— Она воспримет это не так, как воспринял бы ты. Нуртейцы более склонны к одиночеству. Ей это не причинит дополнительных страданий. Можешь мне поверить.
— Ну конечно.
— А теперь, пожалуйста, извини меня. Ты просто не представляешь, сколько еще надо сделать.
— Разумеется.
Она поспешила к дому.
День подходил к концу. Наконец объявился Люк — верхом на одной лошади с Твайлой. Он, казалось, сдружился с детьми, хотя такая дружба не предполагала ни доверительности, ни особой привязанности. Саймон видел, как они выехали из-за дома. Люк сидел позади Твайлы, похожий на мальчика-фараона, величественного и грозного, а дети помладше вприпрыжку бежали за лошадью. Твайла направила лошадь на Саймона и остановила, совсем немного до него не доехав. Лошадь моргнула, мотнула головой и фыркнула — получился звук, смутно напомнивший слово «хам», выдутое на гобое.
— Любишь лошадей? — спросила Твайла у Люка.
— Кто ж их не любит, — ответил он.
— В новом свете лошадей, наверно, не будет.
Все правильно, она тоже безумна. И все же у нее, как и у Катарины, но на свой собственный манер, сияли ящеричьи глаза и трепетали нервные ноздри. От ее пристального взгляда по схемам Саймона пробегал разряд.
Он сказал:
— Может, они там уже появились?
— Я не полюблю ни одну другую лошадь, кроме Гесперии, — заявила Твайла. — Ни на Земле, ни на любой другой планете.