А «татра» пропала в темноте, как не было.
Гурьянов посидел в кабине, а когда утихло сердце – ощупал себя. Ничего, цел, даже голову не зашиб. Прислушался – мотор заглох, ночь, тишина. Попробовал завести – нет, не заводится. Выбрался из кабины – снег выше колена, а под радиатором лужа. И мороз тут же схватывает. Сзади зимник пуст, ни огонька, а впереди тают в темноте огоньки удирающей машины. Мороз уже щиплет вспотевшее лицо.
Гурьянов медленно утерся шапкой, будто стирая маску бессилия и злости. От холода передернул плечами, сунул руки в карманы полушубка, там было что-то, он вытащил, поглядел – Полины варежки. Он зло швырнул их в сторону, за сугроб. Потом забрался в кабину, включил фары. Ветер переметал капот снегом, Митя включил «дворники», смотрел в ночь. Но никто не ехал по зимнику. На панели управления белозубо смеялась переводная красотка. Только сейчас он заметил, как она похожа на Люську. Тогда, на веранде черноморской шашлычной, Люся головой заслоняла солнце, и волосы ее радужно вспыхивали в лучах, как нимб. А на учебном полигоне школы собаководства нападали на Гурьянова щенки, и он, как мальчишка, возился с ними, падал, раскинув руки в траве, рычал и был счастлив от сознания всесилия в этом мире… А потом затрещали над головой кроны отцовского заповедника, прохватило откуда-то ветром, и к Гурьянову вышел из леса тонконогий лось, шершавыми губами взял за ухо и стал шептать что-то неразборчивое. Сначала приятно было, как он ухо жевал, а потом больно стало, и Митя проснулся.
Солнце ударило по глазам.
Над Гурьяновым стоял какой-то проезжавший мимо грузин-водитель, растирал ему уши. Увидел, что Митя открыл глаза, и сказал:
– Ну, ты даешь! Полчаса оттираю. Встать можешь?
На мостике через замерзшую речушку гудела невыключенным мотором «АТЛка» – легкий гусеничный вездеход.
– Ты как сюда упал, слушай? – сказал грузин.
Гурьянов ушел от ответа.
– Да так. Случайно.
При морозах ниже 50 градусов рабочие дни актируются, а рабочие шландают от безделья, томятся. Заиндевелый и крохотный, передвижной поселок трубоукладчиков, состоящий из вагончиков-«балков», курился в небо тонкими дымками, а в низком небе над ним, поодаль где-то, за речкой зачиналось северное сияние.
Но никто на него не глядел и не ахал – привыкли.
В балке на табурете сидел над ведром свеженаловленного муксуна оспатый парень, сноровисто орудовал ножом, очищая рыбу для ухи, и балагурил при этом, как всегда.
– Чё ты говоришь? Чё ты муть говоришь? – обращался он не то к взрывнику Фадеичу, не то к бригадиру. – У меня лично кореш с Камчатки восемь кусков привез, сам, понял? Мы с ним в ГУМ с одного конца как шаромыги вошли, с другого – как артисты вышли. Бабы от нас падали – шпалерами! Ну, не шпалерами, но, в общем, – были!
Взрывник Фадеич сидел напротив оспатого на нарах, подбирал на баяне «Бухенвальдский набат».
Гурьянов безучастно лежал на своей койке, но когда Фадеич в пятый раз взял не ту ноту, не выдержал:
– Слушай, шел бы ты со своим набатом!
– А выходной, имею право, – сказал Фадеич.
Митя отвернулся и под музыку уснул. А проснулся от непривычной тишины. Открыл глаза и сам себе не поверил – напротив него за столом сидел Полин «жених» Степан Прокофьевич. На столе перед ним – бутылка и два стакана. Оспатого нет, бригадира и Фадеича тоже.
Митя встретился со Степаном Прокофьевичем взглядом, злость налила кулаки, шея набычилась, и Гурьянов стал медленно подниматься. А Степан Прокофьевич ждал. Спокойно сидел и ждал, когда Гурьянов его ударит. И от этого его спокойствия Митя дальше койки не поднялся. Уже ногами в пол уперся, чтоб встать, но не встал.
– Ну вот, – сказал Степан Прокофьевич, увидев, как обмяк Гурьянов. – Теперь погутарим… – И разлил по стаканам. – Конечно, убить я тебя мог, было такое желание. За это я в твоей власти, как этот стакан. Хочешь – пей, хочешь – бей, хочешь – под суд отдай. Только скажи – ты живой остался? А зачем теперь девку изводишь? Она ж хлеб не ест – ждет тебя, месяц уже. Ну?
– Не ваше дело.
– Как это? Тут все мое. Матрац, на котором спишь, и тот я привез, по зимнику. А Полина… Или ты меня боишься?
– Еще чего! – Митя глянул на него как мог презрительней.
– Слушай, а может, ты просто так с ней?
– А хоть бы и так – так что?
– Да подожди, – терпеливо сказал Степан Прокофьевич. – Я ж к тебе по-доброму пришел. Она ж тебя правда ждет.
– Ну и что? – назло ему усмехнулся Гурьянов. – Может, ты нас еще сватать будешь? Так зря.
Степан Прокофьевич поставил стакан. Встал. Горькими глазами поглядел на Гурьянова (вот каким оказался тот, из-за которого Полина «хлеб не ест»), пожевал губами, произнес грустно:
– Эх ты! Разве можно так с людьми, друг? Она ж любит тебя, а ты… Скотина ты! – И пошел к двери.
– Что-о? – рванулся за ним Гурьянов. Но тот повернулся и горькими глазами своими остановил.
– Остынь. Чего уж тут? Ты ж сюда шабашить приехал. Ну и шабашь. А людей не трогай больше, понял?
И снова была работа – взрывали тундровый диабаз, корчевали тайгу, стелили лежневки трубоукладчикам, получали зарплату, слушали передачи «Юности» для строителей Заполярья и опять корчевали тайгу, стелили лежневки в болотах, гнали нитку нефте– и газопровода.
В Полином магазине было пусто – ни покупателей, ни продавщицы. Гурьянов огляделся. Из кладовой был слышен шум передвигаемых ящиков.
Он снял гирьку с весов, прокашлялся.
Полина вышла из кладовой, вздрогнула от неожиданности и замерла, глядя ему в глаза.
– Здравствуй, что ли? – улыбнулся он с грубоватой неловкостью.
– Здравствуй, Митя, – тихо ответила, еле слышно.
– Я это… я тут за взрывчаткой снова… Что бы мне Феньке подарить? Ну, то есть Алене. Я у них на свадьбе не был. Как думаешь, что взять им?
Полина с секунду помедлила, не отрывая взгляда от его глаз, а потом – суетливо, первое, что пришло в голову:
– Может, утюг? Они хорошо живут, «балок» им дали отдельный, вагончик. Ты был у них? Или бра вот. Зеркало у меня еще есть, можно зеркало… – А сама тает вся, будто оплывает внутри и будто не она эти беглые слова говорит, а кто-то другой шевелит ее губами. От ее глаз, в которых все читалось, Гурьянову даже неловко стало.
– Скажешь еще, зеркало! Ты б себе что купила?
– Я? Себе? Вот платок можно, он теплый и Аленке подойдет, у нее глаза голубые.
– Два давай. Один – тебе, у тебя тоже голубые. Я это… я зайду вечером. Или нельзя уже?
– Зачем ты так, Митя?
Аленка разлила борщ по тарелкам, подала мужчинам, сказала Гурьянову:
– Вы кушайте, кушайте, вы же с дороги.
В Фенькином вагончике-«балке», во всей его нехитрой обстановке и мебели – от вышитых накидок на кровати до нового проигрывателя на резной этажерке – была та атмосфера уюта и заботливых женских рук, про которую быльем забыл Дмитрий Гурьянов.
А за столом, друг против друга – взрослые люди, земляки, сослуживцы, а теперь взрослые люди – Дмитрий Гурьянов и Федор Бурков. Перед ними закуска – грибы, брусника, строганина и спиртное тоже – а как же? Алена борщ подает… Да, есть что выпить этим взрослым людям и закусить есть чем, а вот говорить – трудно им говорить, не о чем… Пауза такая, что аж тягостно и неловко.
– Нет, у вас порядок, порядок… – говорит наконец Митя.
Фенька улыбается со смущенной гордостью.
– Весной квартиру обещают. Может, это… может, музыку поставить? Ален!
– Да брось ты музыку! Выпьем. Жене налей. Ишь, Алена, обижает?
– Вы пейте, пейте, – говорит Алена.
– Что ты все «вы» да «вы»? Давай на «ты» и за счастье ваше!
– Я… – Алена замялась. – Я не могу.
– Как это? Ты брось. Я с тобой выпить должен!
– Нельзя ей, Мить. – Фенька взглядом показал на Аленкину фигуру, и Гурьянов только теперь заметил, что Алена в талии слегка поправилась.
– А-а!.. Значит, у вас порядок?
Фенька виновато улыбнулся.
– Тогда ты хоть теперь к нам переведись, – сказал ему Гурьянов. – Мне прошлый месяц пятьсот двадцать закрыли, а у тебя семья, нечего на бензовозе сидеть.
– Вы кушайте, кушайте, – сказала Алена. – Зачем ему к вам? Нам вполне хватает. А его тут на бурильщика учиться взяли. Чтоб специальность была.
– Хватает, значит? Ну… За хозяйку твою и за этого… Ну, будет который.
– Спасибо, – потупилась Алена.
Выпили. И опять пауза – о чем говорить?
– Н-да… Порядок у вас, значит. Значит, на Черное море я один поеду, – сказал Гурьянов Феньке.
– А может, вам не надо уезжать? – осторожно спросила Алена.
– Та-ак! – с деланным весельем сказал Гурьянов. – Теперь ты меня поучи! Ну, прямо все знают, как мне жить, один я не знаю!
– У тебя борщ стынет, Митя, – сказал Фенька и укоризненно посмотрел на Алену. – Алена! Ты это… поставь музыку, а?
Блеклое утро высветило окно Полиной квартиры.
Гурьянов лежит с открытыми глазами, притихшая счастливая Полина дремлет на его плече.
– Женюсь я на тебе, – говорит вдруг Гурьянов.
Полина вздрагивает, открывает глаза.