Бернхард сбивал с толку своих читателей и критиков в первую очередь тем, что его прозу нельзя было мерить теми мерками, которые мы прилагаем к реалистическим произведениям. «Все в моих книгах искусственно», — не раз подчеркивал он. Он осознавал, что отображение реальности невозможно и в лучшем случае удается создать ложное ее отражение. К этой сфере воздействия его произведений относится и язык безапелляционности, абсолютизация суждений и оценок, выносимых его персонажами. Каждый, кто читал книги Бернхарда, находился под впечатлением бурного потока абсолютных степеней сравнения, высказываний исключительно резких и претендующих на абсолютность и всеохватность.
5
Все вокруг отвратительно и ужасно, все и повсюду. Бернхард уплотняет свой стиль «абсолютными высказываниями и суждениями о последних вопросах бытия» (Р. Карнап), делая его невосприимчивым к любому миметически-подражательному и реалистическому подходу. Свое искусство он сам называл искусством преувеличения. Художник должен преувеличивать, чтобы выманить наружу истину, заманить ее из предметного мира в мир слова. Необходимо искажать, чтобы обнаруживать. При этом одним из центральных предстает известное высказывание Бернхарда: «Все до смешного ничтожно, когда думаешь о смерти». Здесь сформулирован один из фундаментальных принципов эстетики Бернхарда. Все, чем бы мы ни занимались, до смешного ничтожно перед лицом смерти, представляющей собой абсолютное начало в человеческой жизни, ее последний абсолют. Решающей представляется здесь постановка акцента, и мне кажется, что в этом заключается достоверный критерий суждения об австрийском авторе. В его раннем творчестве смерть располагается на переднем плане, и в сопоставлении с ней все релятивируется, становится относительным, обретает смешную ничтожность. В позднем творчестве — примерно с середины 1970-х гг. — на первый план выдвигается смешное и ничтожное. Тем самым мы затронули еще один важный принцип, с помощью которого Бернхарду удается сбить с толку и привести в замешательство своих читателей. В этих произведениях автор постоянно переступает черту, отделяющую комическое и трагическое друг от друга. Ужасное постоянно возникает в смешном, а смешное всегда проглядывает сквозь ужасное. Эти тексты представляют собой симбиоз комедии и трагедии, и старое определение, данное еще Шопенгауэром, в соответствии с которым великие трагедии являются одновременно и великими комедиями, есть один из принципов, с помощью которых Бернхарду удается запутать читателя, взволновать его и одновременно вовлечь в повествование. «Комедия? Или трагедия?» — так называется одна из ранних новелл Бернхарда. И это название имеет программный характер для творчества австрийского писателя в целом. Иными словами, читателю предоставляется право решить, разворачивается перед ним трагедия или комедия, и реакции на произведения Бернхарда действительно самые разнообразные, при этом речь идет о людях, которые в любом случае очень рассудительны: у одних смех застревает в горле, другие смеются через силу. Нам известно, что и Франц Кафка, читая вслух отрывок из своего романа «Процесс», не мог удержаться от смеха, а Бернхарда с Кафкой ведь очень многое объединяет.
6
Существует множество возможностей приблизиться к текстам Бернхарда, и если бросить взгляд на уже написанное о нем, то впору впасть в отчаяние. На Бернхарде оттачивали свои подходы и способы анализа почти все школы и направления: от конструктивистов до деконструктивистов, от рецептивных эстетиков до правоверных герменевтиков и представителей онтологической критики из школы позднего Хайдеггера, от дискурсивных аналитиков и марксистов до верующих теологов, от литературных социологов до психоаналитиков, — и у всех есть свое представление о Бернхарде, свое у каждого.
Не вмешиваясь в эту борьбу партий и не принимая сторону ни одной из них, попытаюсь задаться вопросом, что же привело к этой полифонии и к герменевтической анархии в отношении к творчеству Бернхарда. Легко предположить, что разногласия в восприятии заложены в самих произведениях автора. Справедливо также, что каждый из исследователей разглядел в его книгах то, для чего и в них, и в жизни имеются определенные основания.
У каждого читателя свой Бернхард, и тем самым происходит активизация читателя, каждый может, нет, даже обязан иметь свое мнение по поводу Бернхарда. Можно при этом говорить об определенной герменевтической анархии, как, например, в случае с Францем Кафкой, но мне представляется вполне необходимым отстаивать скорее эту «анархию», чем диктатуру одного метода. При этом можно констатировать, что в творчестве Бернхарда существуют центральные мотивы, основные тематические комплексы, которые проявляются в самых разнообразных вариантах и с разной степенью консистентности, играя при этом и роль объединительную, придающую всему корпусу сочинений австрийского писателя определенные цельность и единство. На трех из этих основных мотивов (природа, история и искусство) я остановлюсь подробнее.
7
Чтобы оценить значение природы, которую она как тема играет у Бернхарда, стоит обратиться к вопросу, какую роль природа играет в австрийской литературе в целом. Австрия — это страна, которая привыкла к тому, чтобы все восхищались ее природой, ее красивыми ландшафтами. Прекрасная природа — гарант австрийского своеобразия и самоощущения. Природа заботится о том, чтобы люди, взрастающие на ее лоне, были добрыми и прекрасными, а поскольку люди, населяющие эту природу, добры и прекрасны, то прекрасна и добра и сама природа. Таким образом, природа в этом замкнутом круговороте печется об австрийском своеобразии, и именно Бернхард пытался разорвать заколдованный круг своими произведениями, прервать эту циркуляцию постоянного австрийского самоутверждения. Природа у Бернхарда вовсе не добра, она антагонистична. Именно она делает человека больным. Природа насыщена антителами, она способна уничтожить человека, она ужасна. «И в самом деле, иной раз природа сворачивает кому-нибудь шею, и тогда замечаешь, насколько бесконечно сложна и страшна она, эта природа», — пишет Бернхард в романе «Стужа». Автор вступает в противостояние с традицией, которая в сильной степени определяла мысли и поведение людей на протяжении многих столетий. Мать Природа — это некоторый топос, устойчивое понятие и выражение, возникшее еще в античности, однако мать эта у Бернхарда жестока и безжалостна: она уничтожает то, что сама породила. И наоборот, она уничтожает нас потому, что мы сами ее уничтожаем. В романе «Стужа» в тех главах, где речь идет о строительстве электростанции, эта тема звучит наиболее отчетливо. В западноевропейской литературе, как известно, представление о том, что мы действуем и должны действовать в согласии с природой, является давно апробированной стоической максимой. «В согласии с природой» — одно из излюбленных выражений Бернхарда, однако у него оно заряжено отрицательным смыслом, пусть автор и восхищен красотой природы. «Если сложить красоту природы с человеческой подлостью, в итоге выходит самоубийство», — написал он однажды, и эта совершенно своеобразная арифметическая операция как раз в силу своей иррациональности подкупает читателя. Природа в произведениях Бернхарда вездесуща; она вгрызается в человеческую жизнь, она является одновременно умерщвляющим и живительным принципом.
8
Однако с природой дело обстоит и иначе: тот, кто уходит в природу, покидает историю, и Гете в этом случае — наиболее яркий пример. Тот, кому природа раскрывается во всем своем божественном сиянии, не нуждается в определении себя с помощью истории. Герои Бернхарда хотя и определены историей, однако они замыкаются в клетке своего одиночества, словно хотят тем самым ускользнуть от изменяющего их воздействия исторических процессов. Художник Штраух в «Стуже» удаляется в альпийскую деревушку Венг. Князь Заурау в «Помешательстве» (1967) затворяется в своем замке Хохгоберниц в лесах Штирии. Плотный снегопад прекрасно иллюстрирует этот принцип бегства из истории; художник Штраух знает, что связано с этим «непрекращающимся снегом»: «Пожалуй, следует поостеречься называть такое развитие событий "историей"». Персонажи Бернхарда предстают как конечный продукт распада, растянувшегося на столетия. Запертые в свои одиночные камеры, они ускользают от перемен, поскольку любое изменение есть изменение лишь в худшую сторону. Здесь стоит задуматься об отношении австрийских писателей к истории. То, что австрийская литература всегда читается сквозь призму обратной проекции на австрийскую историю, совершенно очевидно, однако то, что эта литература вела себя так всегда, словно прячась от любых исторических перемен, также стало общим местом в литературной критике. Праотцом этой антидиалектической позиции является Адальберт Штифтер, и название книги Ульриха Грайнера «Смерть "Бабьего лета"» (1979) наполнено глубоким смыслом. В этой работе широко известный тезис Клаудио Магриса о «габсбургском мифе» в австрийской литературе распространяется и на писателей, пришедших в литературу после 1945 года. Томас Бернхард — главный свидетель этого развития.