Затем он мысленно ругает себя за эту «развинченность» и, постукивая папиросой по портсигару, почти небрежно спрашивает, как, собственно, представляет себе это дело господин генерал-майор? Предполагает ли он в принципе отменить юрисдикцию самостоятельных войсковых соединений и, быть может, ввести новый военный кодекс, по которому хоть и полагается опираться на законы, но вместе с тем возможно по произволу выше или рядом стоящих инстанций бросать в корзину для бумаги уже найденное правовое решение?
Никто не в состоянии отнестись с большим уважением, — бурчит Шиффенцан в ответ, — к юрисдикции столь опытного, поставленного его величеством командира, чем он, Шиффенцан. Но политика — удел далеко не каждого. По-видимому, судьи дивизионного суда упустили из виду эту важную сторону дела, за которой он обязан следить, — на то он сюда и посажен.
Спокойствие, думает Лихов. Уже своим ответом Шиффенцан затронул самую чувствительную струну, попал в самый центр. Но Лихову не хочется без особой надобности пускаться в принципиальные споры. Он говорит спокойно:
— Как же, дорогой Шиффенцан, моему военному судье — а он ведь человек толковый, не правда ли? — впредь определять, какой инстанции являются подсудными такого рода дела? Раз вы попросту навязываете нам вашу премудрость, то вам, следовательно, никогда нельзя более и дела дать в руки?
Шиффенцан начинает сердиться. Ребенком, что ли, считает его этот старый осел?
Если кто-либо и ждет объяснений, — возражает он, пока еще придерживаясь делового тона, — то это как раз он, Шиффенцан… Он ясно и недвусмысленно выразил свою волю, требуя прекращения такого положения, когда человек, приговоренный к смерти, — бунтарь и паршивый большевик — все еще продолжает жить. И вместо того чтобы просто подчиниться его решению, к нему суются со спорами об юрисдикции, крючкотворством, междуведомственной манией величия!
Он, Шиффенцан, несет ответственность за то, чтобы победа осталась за немецким оружием, поскольку речь идет о восточном фронте. На его обязанности лежит поддержание дисциплины в войсках. На фоне этих больших задач пустые пререкания о праве и несправедливости яйца выеденного не стоят. Ему ли, Шиффенцану, подрывать авторитет господ генералов. (Звучит совсем по-фридриховски! — саркастически думает Лихов.) Но меньше всего он ждал, что ему придется спорить с его превосходительством фон Лиховым по поводу такой ничтожной штуки, как подсудность какого-то дела.
Лихов слегка поклонился.
Он очень благодарен за лестное о нем мнение. Однако на самом деле тут речь идет вовсе не об одной подсудности. Дело в праве! Дело в том, чтобы суд в Пруссии всегда и для всех оставался справедливым, как сказано в библии: «Одинаковые весы, одинаковые меры, одинаковые гири должны быть у тебя как для себя, так и для чужого, стоящего у твоих врат». Фон Лихов цитировал наугад, и у него дрожали колени.
В знак согласия Шиффенцан вежливо поднял руку.
— Конечно, одинаковое право для всех! Но именно поэтому исключения недопустимы. Так как ежедневно в среднем около тысячи человек приносятся в жертву во имя победы Германии, то какой-то русский дезертир, позорно сбежавший со своего поста из лагеря для военнопленных, должен быть в числе жертв.
И он любезно улыбнулся, придя в хорошее настроение оттого, что ловко поймал старика в им же самим закинутую петлю.
Но и Отто Гергард фон Лихов тоже улыбнулся: Шиффенцан попался! Он завлечен в такую чащу, где ему, этому педанту, не так-то просто охотиться.
Коллега подошел к делу совершенно правильно. В эту войну и днем и ночью гибнут почетной смертью ни в чем не повинные люди. Но, к сожалению, он вынужден обратить внимание коллеги на небольшую логическую погрешность в его рассуждениях.
— Дайте мне высказаться, — воскликнул он, когда Шиффенцан открыл рот. — Разве я посылаю своих людей в огонь с намерением уничтожить их? Будь на то моя воля, милостивый государь, все они до единого вернулись бы домой! И если на деле не так, то я с болью подчиняюсь ходу вещей, — поскольку война является тем последним средством, которое даст возможность проецировать судьбы народов в небесах. Вы же, напротив, приносите намеренно в жертву невиновного, как это всем известно, человека, полагая, в соответствии с вашими земными целями, что тем самым вы служите государству. Солдат всегда идет в бой еще с какой-то степенью вероятности, что он вернется из боя живым. Русский же, о котором здесь идет речь, должен быть, на основании закона, беззаконно убит. И тут вы осмеливаетесь ставить знак равенства?
Шиффенцан кивнул.
— Да, осмеливаюсь. Если солдат Майер отказывается повиноваться, его расстреливают. А что такое ваша прекрасная надежда на возвращение? Если сегодня ему повезло, то все равно завтра он падет мертвым. Будем трезво смотреть на вещи, ваше превосходительство. Ведение войны как раз и имеет своей технической задачей — указать нашему богу границы его компетенции. Дело, которое так волнует вас, ваше превосходительство, ясное, четкое дело, оно мне очень по вкусу. Государство — вот все, индивид же — просто вошь.
Фон Лихов откинулся на спинку стула и тихо сказал:
— Живи я по вашим правилам, наверно, я чувствовал бы себя чем-то вроде собаки-таксы. Я знаю, милостивый государь, во имя чего я здесь, под вашей лампой, ратую за несчастного русского. Это нечто большее, чем ваше государство, это — мое государство, носитель идеи вечности! Государства, словно сосуды в теле, стареют и лопаются. Там, где государства уже не служат духу господа, они рушатся, как карточные домики от дуновения ветра. Я ведь, господин генерал Шиффенцан, хорошо знаю, что соблюдение права и упование на бога были столпами Пруссии. И поэтому я не хочу слышать о том, чтобы эти столпы подрывались.
Небольшая темная комната, освещенная посредине лишь снопом света от покрытой зеленым абажуром лампы, казалось, безгранично раздвинулась вокруг этих двух мужчин. Среди глубокой тишины слышно было, как за окном хрустит снег. Гонимый тихим ветром, он налетал на стекла.
Погруженной в свои мысли, Лихов машинально встал и затянул шторы в этой чужой комнате. Шиффенцан насмешливо наблюдал за ним.
Так и есть! К нему, Шиффенцану, обращаются с библейскими изречениями. И такие вот престарелые вояки надеются направлять и охранять новую Германскую империю!
Играя пресс-папье, сделанным из кольца тяжелой мины в форме широкого римского меча, он наконец спросил:
— Не собирается ли его превосходительство утверждать, что рост Пруссии всегда происходил сообразно заповедям божьим? Мария-Терезия и поляки не раз выражали совсем иные взгляды, а пролетариат и вовсе придерживается на этот счет своеобразного мнения.
И, улыбаясь, он начал очень осторожно разбирать по косточкам политическую теологию Лихова.
Но тон превосходства, которым говорил Шиффенцан, не задел старого Лихова.
Даже если бы доводы Шиффенцана более соответствовали действительности — что же из этого? Он, Лихов, знает, что человеческие установления несовершенны, что дело устроения жизни на земле далеко не завершено и что оно никогда и не будет завершено человечеством.
— Но правовое чувство, — сказал он, дрожа, — остается отражением божественной справедливости. И если выбросить это чувство за борт, то никто не знает, не приведет ли такое кощунство к тому, что самое государство будет осуждено в вечных сферах божественной справедливости? И, может быть, здесь, на стенах этой комнаты, где какой-то генерал, по соображениям жалкого практического разума, осмеивает заповеди божьи, незримо запылает мене — текел — фарес[7]. Жалкий разум!
Альберт Шиффенцан даже вздрогнул на своем стуле. Он еще мог со спокойным видом выслушивать ханжеские бредни, пока этот старый хрыч по крайней мере соблюдал вежливость. Но такой выпад был ему вовсе не по вкусу, и он резким вызывающим тоном предложил своему посетителю быть осторожнее в выражениях.
— Мы здесь не в Герренгуте[8] и не у монахинь.
Фон Лихов совершенно спокойно натянул перчатку.
Этот тон, сказал он, ему знаком. После Заальфельда и Иены Лиховы пытались отбросить этот тон, ибо половина Пруссии прахом пошла из-за этого тона. Но для Шиффенцанов такой тон нее еще является последним криком моды. Ладно, пусть будет так, закончил он и стряхнул пепел папиросы со своих брюк.
Альберт Шиффенцан втянул носом воздух, выпятив наподобие бульдога нижнюю челюсть, которая от природы, наоборот, несколько отходила назад.
Он очень благодарен за поучение. Он выслушал неплохую лекцию о божественном провидении и теперь хочет наконец сказать и свое слово. Никто не смеет учить его тому, что такое дисциплина и как обеспечить дисциплину. Поэтому он еще до прихода фон Лихова телеграфно приказал мервинской комендатуре привести приговор в исполнение — и не позже, чем завтра после полудня.