Генерал кряхтит и встает.
– Пойдем, что ль, Захар Матвеич, подержишь мне доску, а я стругану. Работник ты, прости господи, хреновый. Вся доска у тебя какими-то буграми идет. Давай, что ль, вместе.
Мы тут с маршалом Чеколдыбиным затеяли корзины плести. Будем их за трешницу на рынке толкать. Деньги, вроде, есть, а заняться чем-то надо, верно? Пойдем, струганем, а потом и по шашлычкам вдарим.
Вечером они сидят у тлеющих углей. Ординарец чистит «Макарова», Волглый ест шашлык, а Поддубчиков рассказывает о своих подвигах.
Вчера весь день молчали, только ночью сосед засмеялся и сказал: «Опять в ссаках поплыл», – у него была аденома предстательной железы. Да утром, часов в пять, кто-то развалил полку с анализами, и опять все смеялись. Да еще за завтраком вошел парень с чудовищно распухшими яйцами (я не знаю, как называется эта болезнь) и сказал: «У меня два яйца», – оказалось, принес сваренные вкрутую яйца.
В остальное же время, когда не ели, мои соседи молча лежали по койкам – спали или слушали радио.
Я должен сказать главное: я симулянт, скрываюсь в урологическом отделении больницы от призыва в армию, симулируя мочекаменную болезнь.
Я прячусь здесь десятый день, а притворяюсь который месяц. Мне приходилось изображать почечную колику дома, в поликлинике и приемном покое больницы, бледному лежать на диване, стиснув зубы и обливаясь потом. Мне надо было делать вид, будто глотаю таблетки, держать их за щекой и, выплюнув в клозете, докладывать потом о переменах в здоровье.
Мне надо было сдавать десятки поддельных анализов и часами беседовать с врачами, которые норовили огорошить непонятным вопросом.
Я чувствовал себя загнанным. Мне надоела бурая войлочная пижама и казенное белье с неотстиранными желтыми пятнами. Мне осточертела вонючая палата, уколы, душная подушка, набитая поролоном, обходы врачей, соседи.
Они-то были заодно. Хоть и молчали, а находили общий язык.
Я их сторонился; между нами что-то стояло. Мое вранье.
У меня было много оснований не служить в армии, пожалуй, не хватало только болезни, все остальные были налицо. Я просто не мог себе позволить чему-нибудь такому служить.
Я боялся, что меня поймают, что уже не выберусь, меня закрутило: военкомат, врачи, больница, проверки.
Соседи стали делить курицу, разложив на постели газету.
– Угощайся.
– Нет, спасибо.
Не хотелось есть в палате – пахло мочой. Но дело даже не в этом. Я чувствовал, что после братания курицей начнется дружеский разговор, когда от скуки выворачивают душу. Не люблю.
Я отвернулся и стал глядеть в окно. Небо было серое, по нему носились черные рваные облака, они смешивались с дымом из труб дальних корпусов больницы. Говорили, что дальние трубы – это крематорий.
Я вышел в коридор; подходило время сдавать анализы. Не буду рассказывать всего – слишком долго; в заурядном анализе требуется лишь немного крови. Английская булавка всегда была заколота в рукав, но продырявить себе палец на глазах медперсонала не всегда удается.
Легче сдавать ночные анализы: сестры урологического отделения компенсировали безвозмездный дневной уход за мужскими половыми органами в полночных бдениях с полюбившимися больными. Вздохи и повизгивания из перевязочной мешались со стонами прооперированных из соседней реанимационной палаты.
Днем же сестры были строги, я не мог выдавить из себя ни капли мочи под их взыскующим взглядом, нацеленным в промежность.
Коридор был полутемный, с дребезжащими люминесцентными лампами под потолком. Из палат несло аммиаком, из кабинета заведующего слышались обрывки разговора, и я старался поймать хоть слово – вдруг обо мне.
Я шел вдоль коек больных, тех, для кого не нашлось места в палате. Люди лежали, накрыв лица носовыми платками, чтобы свет не мешал, и оттого походили на покойников. Я шел до конца коридора, до места, где находился аквариум с рыбками, и поворачивал обратно.
Рыбки дергались в мутной темноте взад-вперед, и точно так же продвигались по коридору больные в широких фланелевых халатах чернильного цвета. Они двигались болезненными шажками, держась за недавно разрезанные животы, поправляя катетеры и баночки с мочой.
Иногда подходили к дверям столовой и спрашивали, что на обед, или шли греться на кухню.
Там горела плита, разом на четырех конфорках стоял бак с водой – воду кипятили круглосуточно и варили то суп, то чай, а может, и то, и другое сразу.
Я шел и думал: попался. Или посадят, или пошлют в штрафбат. Не хочу умирать.
– Скоро меня не будет, – сказал я вполголоса.
Стоило просто сказать вслух и самому услышать эти слова, и ощущение неотвратимости охватило меня.
Даже в том, что я сейчас спрятан в больнице, я увидел поступь рока. Нашел, куда прятаться, чтобы выжить. Бездарная симуляция жизни – симулировать болезнь.
И само кривое здание с бетонным забором, и темные палаты, и странные белые колпаки врачей – все представилось гигантской приемной того, где мне суждено оказаться.
Я ходил и твердил про себя эту фразу. С каждым разом она делалась понятнее.
Меня позвали мерить давление.
– Сейчас, – я ускорил шаги и направился к туалету, курить. Тратить кофеин на будничную проверку не хотелось. У меня оставалось четыре таблетки. Поди достань в больнице нужное лекарство. Еще была микстура – великолепная вещь, хороший глоток валил с ног. Но и ее осталось немного. Я перелил ее в пузырек с надписью «Капли для носа» и носил в кармане – если вдруг схватят.
А для дневной проверки – три сигареты в самый раз.
Возле клизменной, куда свозили кресла-каталки и операционные лежаки, я столкнулся с лысым лифтером.
– Косишь?
Я остановился.
– Меня не проведешь. Сам закосил в дурдоме, когда срок навесили за пятнадцатилетнюю. А я считаю, если я маньяк, так что тут такого? – Он был слегка пьян. – Ты боишься меня?
– Нет, – соврал я.
– Портвейн принести? Почки дубит на раз. Перед проверкой самое оно. Приходи в подвал. Девок затащим.
Он смотрел на меня и смеялся. Разговор происходил у шкафа с анализами, его причмокивающие губы почти касались банок с мочой. На банках были наклеены бирки с фамилиями.
– Приходи, не пожалеешь.
Он ушел; я закрылся в туалете и стал курить.
Пока мне измеряли давление, приспел обед. Давали бурый суп и холодную гречневую кашу. Буфетчица выламывала кусок каши из большой кастрюли и кидала на тарелку.
Есть не хотелось; я пошел на кухню, сел у плиты и стал ждать, пока утихнет гвалт в столовой.
Так прошел час или два. Стало совсем темно.
И тут со мной случилась истерика. То есть это, конечно, сильно сказано. Я чуть не заплакал и схватился за лицо руками, но мне стало стыдно. Я встал и принялся ходить по кухне и даже бил себя в грудь, чтобы выбить застрявший там плач.
Попил воды из-под крана и вернулся в палату.
Четверо мужчин лежали по койкам, выставив подбородки, и слушали радио. У них были серьезные сосредоточенные лица. Я вынул из тумбочки вату; соседи злились на меня за то, что я затыкал уши, когда они слушали радиопередачи.
– Ты ненормальный, что ли?
– Вроде того, – сказал я.
Вот что надо было симулировать. А там ведь и выдумывать не надо. Говори как есть. Я прикидывал возможность разыграть шизофрению. Не стал. Все-таки разум – единственное, что остается, думал я. Все остальное – ладно. В мыслях копаться не дам.
– Вертишься на постели, спать не даешь, сука, – продолжал сосед. – Чего крутишься?
Я ответил ему вежливой улыбкой. Я уже жалел, что не пообедал. А ужин – известно какой.
– Где это ты шляешься? Тут врач приходил, тебя искал. Где новенький, говорит. Здоровый, раз бегает. Игнорирует наш мертвый час. Ну ничего, добегается. Симулянтов здесь терпеть не будем, говорит. Пускай, говорит, в Афганистане пыль глотает, сучара.
Я перевернулся на живот и уперся лбом в прутья спинки кровати.
– Мы, говорит, его завтра изотопами просветим. Ультразвуками будем изучать. Мы, говорит, выведем на чистую воду его мочу.
Я пропал, думал я. Я запутался, мне уже не спастись. Да и что за жизнь я пытаюсь спасти?
С болезненной ясностью я вдруг осознал, что вранье за последние годы стало привычным. Я настоящий симулянт. Как бы отчетливо я ни сказал себе это, у меня сохраняется ощущение, что, каясь, я снова соврал.
Все шло как-то вкривь, наперекосяк. Кто я? Художник? Писатель? Или ни тот ни другой? Любовник? Муж? Сын? Отец? Брат? Семейные узы значат для меня что-то или вовсе ничего? А страна, а нация? И работаю я для кого? Для людей? Каких?
Сколько привычных слов, сказанных просто так.
Это не я. Я не хочу быть никем из них, тех своих «я», которые создал фальшью и поспешностью.
Мне нечего спасать в больнице, мне нечего оберегать своим враньем, потому что все прочее – такое же вранье.
Я хочу свободы, а что есть свобода?
Я прячу вещь, которой не существует, мне нечего прятать.