— Черт бы вас побрал, сударыня, — сказал Поливанов, — простите, не имею чести вас знать, зачем вы это сделали?
Ему не ответили. А утром женщина ловко, никого не задев, спрыгнула с полки. На ней были аккуратные бурки и новенький коричневый полушубок. Круглолицая, румяная. Густые черные брови над прозрачными серыми глазами. Ей было лет двадцать пять.
— Зачем вы это сделали? — спросил он снова.
— Захотела и сделала. Надоело дрожать мелкой дрожью.
— И вы решили отточить свое мужество на загнанном, смертельно испуганном человеке?
Они шепотом кричали друг на друга, будто спеша выложить друг другу все, что накопилось за долгие годы тяжелого, сварливого брака. А вокруг просыпались, зевали, гремели кружками, шуршали бумагой, разворачивая съестное.
— Ну, чего дорогу загородили?
— Дай чайник поставить. Плеснуть тебе кипяточку?
— Братцы, соль забыл. У кого есть?
Она взяла с верхней полки рюкзак, вынула из бокового кармана несессер и полотенце. Рюкзак был зеленый, замшевый. Все в нем было толково прилажено: его можно было надеть на плечи, можно было, как сумку, нести в руках. Он был бы очень уместен в Москве. Но как дико он выглядел здесь. Отвернувшись от Поливанова, девушка снова кинула рюкзак наверх и пошла умываться.
Потертые шубейки, засаленные ватники, видавшие виды полушубки. Валенки в заплатах, разбитые на многих дорогах башмаки. Кованые сундучки, плетеные корзинки, неуклюжие брезентовые заплечные мешки… И ее зеленый замшевый рюкзак. Аккуратные бурки, заграничный полушубок… Несессер на сверкающей молнии. Запах дорогого мыла… Ее московская речь. Все это было не к месту. Из другой жизни. Гм… Рюкзак большой, а пуст. Она в нем что-то везла и ношу свою где-то оставила.
Она вернулась, мельком взглянула на него злыми беличьими глазами. На лавке потеснились, она села на краю и принялась глядеть в окно. И он вдруг понял, что она недаром попала сюда в своей городской одежде, в эти места, где на несколько километров тянется колючая проволока. Что и у нее, как и у ночного соседа, есть какая-то своя жестокая забота. Она, как и он, тоже боялась и говорила сейчас наперекор страху, наперекор отчаянию.
Он встал, подал ей кружку с кипятком и тихо произнес:
— Простите меня.
Она опустила плечи, как будто, попросив прощенья, он лишил ее единственного оружия.
— Вы ездили на свидание? — спросил он одними губами.
— К маме, — ответила она, отвернувшись. И не сказала больше ни слова.
Они приехали в Свердловск после полудня. Он снял с полки диковинный рюкзак и приладил его ей на плечи. Рюкзак был легкий, почти пустой. Они вместе вышли, и она, все так же не глядя, поспешно простилась:
— Спасибо, не надо, не провожайте, — и тотчас затерялась в толпе.
Он спрашивал себя: как это он не догадался сразу? У него бывали такие встречи и раньше в этих краях. И они будили в нем мысли, давно уже лежавшие где-то в мозгу неподвижным клубком. Он не распутывал этого клубка. Не хотел. А клубок становился все тяжелее, с каждой поездкой.
Если есть в жизни огромные пласты, которых нельзя касаться, стоит ли вообще писать? Если нельзя писать обо всем и всю правду — стоит ли писать о чем бы то ни было? Стоит ли пробиваться на газетную страницу с той каплей правды, которую разрешит тебе твой редактор? Будем справедливы, Поливанов, дело не только в трусости твоего редактора, хотя он, конечно, трус и больше всего на свете дорожит своим местом. Так вот, стоит ли биться на своем жалком пятачке, если это ровно ничего не изменит?
Но он знал: это говорит в нем трусливая, усталая сторона души… И он уже давно сказал себе: все, что в твоих силах, — делай.
— Саша, помажь-ка его йодом!
Митя держал за плечо мальчишку лет двенадцати. Руки, шея, все лицо у мальчишки было в глубоких царапинах. По правой щеке от виска до подбородка ползли струйки крови. Он то и дело отирал щеку и подбородок рукавом синей рубашки — и не успевал. Кровь капала со лба, заливая ему глаза.
— Йодом! Его перевязать надо с ног до головы! Где тебя так изукрасили? — говоря это, Саша быстро приготовила раствор марганца и промыла мальчику лицо и руки. — Можешь кричать, — сказала она. — Больно же.
Но он молчал. Он молчал, когда на него вылили целый пузырек йоду.
Саша расстегнула ему у ворота рубашку и увидела на голой груди синие полоски, как на тельняшке. Она быстро застегнула пуговицу, сделав вид, что ничего не заметила.
— Ну, слава Богу, шея и грудь целы! — сказала она.
— Это его мальчики так, — сказала Аня неуверенно.
— Нет, так мальчишки не дерутся. Это что-то другое, — сказал Митя. — Ну, — он поставил мальчишку меж колен и приблизил глаза к его изуродованному лицу, — ну, давай на чистоту: что с тобой приключилось?
— Его зовут Женя, — промолвила Анюта, словно это что-нибудь объясняло.
— Ладно, оставим его в покое. Давайте попьем чайку и вообще поразвлечемся. Согласен?
Он молча кивнул.
— Тебя отведет Дмитрий Александрович. И поговорит с твоей мамой, — сказала Саша.
Он опять не ответил, но так шевельнул бровями, что Саша поняла: разговор будет не из легких.
А Митя между тем открыл Андерсена и стал вслух читать "Русалочку". Саша насторожилась, она знала, что это затея небезопасная. Дети слушали вовсю, всеми потрохами: Катя, Анюта, исцарапанный мальчишка. Катя сидела вытаращив глаза и полуоткрыв рот, Анюта, как всегда, слушала забравшись на стул с ногами и опершись щекой на руку.
— "Знай также, — продолжала ведьма, — что, если ты примешь человеческий образ, тебе уже не быть русалкой никогда… И если принц да полюбит тебя так, что ради тебя забудет отца и мать… ты не обретешь бессмертной души".
— Зачем это забывать отца и мать? — говорит Катя. — Я вас никогда не забуду.
— Не мешай, — говорит Митя и продолжает читать:
— "Если же принц возьмет в жены другую, то на первой же заре после их брака сердце твое разорвется на части, и ты превратишься в морскую пену…" — "Пусть", — проговорила Русалочка и побледнела как смерть".
Не успел Митя дойти до этих слов, как случилось то, чего ждала Саша. Катя заплакала и закричала:
— Зачем ты читаешь такую книжку? Такую злую книжку?
— Если ты будешь вопить, я больше не стану читать, — сердито говорит Митя.
— А я и не хочу слушать про таких ведьм!
— Тогда убирайся! — подает голос Анисья Матвеевна.
— Я не хочу убираться.
— Тогда слушай.
И Митя беспощадно продолжал, а Катя слушала, мучаясь и страдая, как Русалочка выпила огненный напиток и упала замертво. Как потом с каждым ее шагом ей чудилось, будто она наступает на иглы или острые ножи. С трудом, под Катины вопли, Митя перевалил через женитьбу принца и добрался наконец до воздушных созданий, которые обещали Русалочке бессмертную душу.
— "У дочерей воздуха тоже нет бессмертной души, но они сами могут заслужить ее себе добрыми делами, — читал он. — Триста лет мы посильно делаем добро, а потом получаем в награду бессмертную душу…"
— Триста лет очень долго, — плача, говорит Катя.
— Твое пожелание учтено, слушай… "Может быть, и раньше! — прошептала одна из дочерей воздуха. — Невидимыми влетаем мы в жилища людей, где есть дети…", слушай, Катерина! — "…и если находим там доброе, послушное дитя, которое радует своих родителей и достойно их любви, то улыбаемся, — и срок нашего испытания сокращается… — из нашего трехсотлетнего срока вычитается год. Если же мы встречаем злого, непослушного ребенка, мы горько плачем, — и каждая слеза прибавляет лишний день к долгому сроку нашего испытания".
— Брехня! — сказал Женя.
— Ну вас всех в болото! — с сердцем сказал Митя. — Вам читать — это просто каторжный труд, какая-то казнь египетская. Вместо того чтобы слушать и наслаждаться…
— Митя, — неожиданно перебивает Анюта, — "Ганс" — это немецкое имя?
— Немецкое.
— А как же тогда Ганс Христиан Андерсен? — испуганно спрашивает она.
— Слушай, Анюта, опять ты развиваешь свою порочную идею. Сколько раз я тебе объяснял, что немец и фашист это не одно и то же.
— Андерсен — датчанин. Есть такая очень хорошая маленькая страна — Дания, — отзывается Саша, понимая, что отдать Ганса Христиана немцам Анюта не может.
— Эх, — говорит Анисья Матвеевна, собирая со стола грязную посуду, — ни один мужик того не стоит, чтоб из-за него отца и мать забыть, и голосу лишиться, и ходить как по раскаленным углям, да еще триста лет без толку по свету мотаться!
— Неожиданный какой вывод! — говорит Митя. — Не того добивался Ганс Христиан Андерсен, когда писал свою бессмертную сказку. Почему ты смеешься, Саша? Вы все реалисты, и я больше вам сказок читать не буду, у вас нет воображенья.
— У меня есть воображенье! — говорит Катя, которая не терпит, чтоб у нее не было чего-то, что есть у других.