— Вот так, люди добрые!
И простой напев прихожан взбирается все выше и выше.
Дядя Зяма радостно читает строки псалмов. Одновременно он ободряет своего избалованного единственного сына, чтобы тот не глядел на потолочные балки, а читал с большим усердием.
— Ну-ну! — подталкивает он сына локтем, как погоняют споткнувшуюся лошадку.
В Зяминой груди разливается теплая радость. Он нашел свое место. Он докопался до своих корней… Узкие глаза дяди Зямы открываются шире. С каждым новым стихом в его душу льется свет. Выученные когда-то в хедере и давно забытые толкования вновь искрами скачут по строкам:
— Асе им-авдехо… Поступай с рабом Твоим по милосердию Твоему и законам Твоим научи меня…[39]
Вот так кружатся перебрасываемые от хазана к общине стихи. Они карабкаются в сердца, скатываются с усердных языков. Кажется, что хазан бросает золотой шар, и шар этот разделяется среди прихожан на множество звенящих золотых шариков и танцующих шрейтелех. И Зяма бежит вслед за ними, но по неопытности никак не может всех изловить…
Только противный голос Зимеля-книгоноши выбивается из хора «Читающих псалмы». Этот замаранный торговлей, резкий, крикливый голосок ищет и не может найти очищения среди субботних голосов. Будничный и грязный, как сточная канава, катится его напев, но не умеет слиться с чистым пением псалмов на исходе субботы. Львиный рык хазана — отдельно, раскатистый шум поющих голосов — отдельно. И псалмы Зимеля-книгоноши — тоже отдельно.
Иначе и быть не может, ведь это наказание Господне. Всю неделю стоит Зимель-книгоноша со своими святыми книжками у того самого длинного стола, за которым сейчас читают псалмы. Он стоит возле разложенных книжек в талесе и тфилин — молится и торгует одновременно. Молитва булькает в горле быстро-быстро, как мутная похлебка, которая вот-вот выкипит из горшка:
— Борух шеомар вегойо аолем…[40] Хил-хил-хил-хил…
В горле скворчит, губенка под редкими усиками шлепает, а красные глазки с редкими ресницами таращатся, следя за тем, как бы мальчишки-озорники не стащили у него книжицу с благословениями. При этом он еще успевает коротко и резко отвечть своим покупателям. Дотронется до «шел рош»[41] потом до «шел яд»[42], потом до ремня на руке, завязанного узлом в форме буквы «йуд», поднесет к губам, скажет словцо на иврите, гаркнет на мальчишку, назовет цену. Все разом:
— Мм… Хил-хил-хил-хил. Бишвохойс убизмиройс негадлехо…[43] Три копейки! Хил-хил-хил-хил… Бесстыдник! Положи на место! Хил-хил-хил-хил, мнам-нам-нам… Книжечка благословений? Две копейки! Йеги хвод адейной леэйлом…[44] Не трожь! Хил-хил-хил-хил… «Азриэл с медведем»?[45] Три копейки. Хил-хил-хил-хил… Ну!..
Вот так-то он, этот вертлявый книгоноша, постоянно смешивает молитву с торговлей, а этот мир — с грядущим. И потому о нем решил Господь, что даже в субботу не сможет он отделить повседневность от святости, беспокойство от субботнего покоя. Казалось бы, сидит он, такой же, как и все, и вместе со всеми читает псалмы. Но злой дух повседневности рвется из его груди вместе с беспокойным, мутным голоском. И глазки его с подозрением перебегают с одного мальчишки на другого, а потом с затаенной ненавистью останавливаются на Зямином единственном сыне… Все чудится ему, Зимелю, что у него воруют святые книжки, что обыватели слишком уж усердно щупают сборники благословений, щупают — а не покупают… И он, будто за ним гонятся, ломает псалмы своим горловым, булькающим голоском. Он кидается то вправо, то влево, то взад, то вперед, не может ни усидеть на месте, ни допеть, ни до конца насладиться стихом. Он хватает стихи живьем, глотает их, но никак не может проглотить. Полузадушенные, дрожат они в его тощем, жадном горле. А Зимель все гонится за Ехиэлом-хазаном и все не может его догнать. Бывает и так, что, по своей повседневной привычке, он вдруг посреди стиха как закричит на мальчишку, что сидит неподалеку и читает псалмы вместе с отцом:
— Наглец!..
Но тут же спохватывается и хрипит дальше, будто полощет свое нечистое горло соленой водой:
— Хил-хил-хил-хил…
Зяма слышит краем уха голосок Зимеля-книгоноши, замечает его будничную рассеянность, и Зяме кажется, что в прошлую субботу, он точно так же не соответствовал хасидам, собравшимся в доме раввина… Но Зимель этот, ни про кого не будь сказано, стоит еще ниже. Он оказывается не к месту даже среди простых людей, читающих псалмы. Благодарение Всевышнему, он, Зяма, до такого уровня еще не опустился. Он слит воедино со своим братством, у него есть силы полностью совлечь с себя повседневность, соединить свое тело и душу со всеми, со всеми. Зимель-книгоноша, вот ведь бедняга! Он единственный немного нарушает единство, мешает созвучию хазана с прихожанами и хочет и его, Зяму, оторвать ото всех, оторвать и смутить…
Зяма напрягает все силы, чтобы удержаться в равновесии, остаться вместе с хазаном и прихожанами. Хор распаляется все сильней. И, с Божьей помощью, общими силами чтецы одолевают будничный голосок Зимеля. Зимель остается позади. Сердечная горячность общины поглощает холодное бульканье горьких мыслей о заработке.
И вот уже дело доходит до «Шир гамайлес»[46] с их серебряными колокольчиками и до «Аллилуйя»[47] с золотыми литаврами. На ступенях Храма стоят левиты в талесах с голубыми полосами и играют на всевозможных инструментах. Эфод[48] первосвященника звенит золотыми нашивками. Урим и тумим[49] тоже звенят. И все чтецы псалмов из любавичского бесмедреша вместе с Ехиэлом-хазаном подпевают левитам… Лишь Зимель-книгоноша стоит, поникнув головой, у врат и просит впустить его, и хнычет, и не может войти…
Под конец разносится радостный звон серебряных цимбал, звон надежды и победы:
— Хвалите Его игрой на трубах и арфе! — гудит Ехиэл-хазан.
— Хвалите Его барабаном и пляской! — отвечает община.
— Хвалите Его цимбалами гремящими!
— Хвалите Его цимбалами звенящими!
— Аллилуйя![50]
Так завершается чтение псалмов — в полном экстазе, в единении хазана с общиной, в слиянии былых инструментов Храма с будущими инструментами тех времен, когда, если будет на то воля Божья, придет Мессия…
Счастливый, довольный возвращается Зяма домой после майрева. В бесмедреше он прикоснулся к своим корням. Он обрел их среди ремесленников и простого люда. Пусть его ученый брат Ури ходит себе на здоровье к своим хасидам. Там огромный, прекрасный грядущий мир для избранных. Но его, Зямы, грядущий мир ничуть не хуже, упаси Бог; его, Зямы-скорняка, грядущий мир, находится здесь, именно здесь, среди «Читающих псалмы»! И только здесь.
Библейская критика
Пер. В. Дымшиц
Чтение псалмов вместе с простым людом пришлось дяде Зяме настолько по вкусу, что он принялся искать такого же удовольствия в исполнении других заповедей, сулящих грядущий мир.
Прежде всего, он теперь взялся читать вслух недельный раздел каждую пятницу перед благословением субботних свечей. Тропы он помнит еще с тех пор, как был жив его отец, реб Хаим, со времен своего обучения в хедере…
Он даже попробовал читать Таргум, но темный язык Онкелоса[51] напугал его хуже турецкого. Ему показалось, что этот «николаевский гер»[52] коверкает святой язык… Зяма махнул рукой: пусть Ури, ученый человек, грызет Таргум! А я, простой человек, останусь при стихах Писания вместе с их тропами…
Но в первый же раз, когда Зяма принялся в одиночестве читать вслух недельный раздел, он почувствовал, что это совсем не так приятно, как чтение псалмов вместе с народом. Там, в бесмедреше, его поддерживала сила общины, голоса всего братства. А тут, дома, он полагается только на свои собственные познания. Он должен под свою ответственность правильно произносить все тропы. А это и трудно, и нудно. Будто ведешь службу один в четырех стенах, разве что для Михли и прислуги. Бог простит, но со временем становишься малость туповат в иврите, а порой бывает, что капельку ошибешься и в тропах, проглотишь полузабытое ударение, как недопеченную картофелину.
На кухне Михля с сечкой в руке на мгновение застывает над фаршированной рыбой на субботу. Если она заметит ошибку, то ее Зяма на стенку полезет, так ведь?.. И она тут же с удвоенным старанием измельчает вместе с рыбой не удавшееся мужу ударение. Лучше уж ей ничего не слышать. Только Зяма уже сообразил, почему стук сечки замолк на мгновение и почему теперь он снова усердно заглушает его напев. Ему досадно.
Поразмыслив, в следующий раз Зяма для чтения вслух недельного раздела берет себе в помощники своего единственного сына Ичейже, двенадцати лет от роду. Ничего-ничего, Ичейже поможет папе тащить телегу недельной главы: давай, давай, парень!..