— Я больше не могу.
— Не бойся. Я в первый раз тоже подумал, что дом сгорит, и хотел вызвать пожарных.
— Я не про огонь говорю. Я здесь больше не выдержу.
— Придется потерпеть, Йеттель. Нас ведь не спрашивают.
— Но что здесь с нами будет? Ты не зарабатываешь ни цента, скоро наши последние деньги закончатся. Как мы отправим Регину в школу? Разве это жизнь для ребенка — все время торчать с айей под деревом?
— Думаешь, я не понимаю? Здешние дети живут и учатся в интернатах. Ближайший находится в Накуру, и обучение там стоит пять фунтов в месяц. Зюскинд узнавал. Если не произойдет чуда, мы себе такое в ближайшие годы позволить не сможем.
— Мы все время ждем какого-то чуда.
— Йеттель, положись на Господа. Если бы не Он, ты бы здесь не сидела и не жаловалась. Главное, мы живы.
— Сил нет больше это слушать, — сдавленно произнесла Йеттель. — Мы живы. И что? Мы теперь живем, чтобы переживать из-за околевших телят и дохлых кур? Я сама уже полудохлая. Иногда думаю, может, и лучше было бы умереть.
— Йеттель, никогда не говори так больше. Ради бога, не кощунствуй.
Вальтер встал и поднял со стула Йеттель. Отчаяние парализовало в нем все душевные силы, и он позволил, чтобы ярость взяла верх, сжигая его чувство справедливости, доброту и рассудок. Но потом увидел, что Йеттель плачет, плачет молча. Ее бледность и беспомощность тронули его. Наконец он почувствовал в себе достаточно сострадания, чтобы проглотить и упреки, и гнев. С нежностью, которой он стеснялся так же, как и страстности, Вальтер прижал Йеттель к груди. Какое-то мгновение он согревался знакомым ему из прежней жизни возбуждением, оттого что чувствовал ее тело так близко, но потом лишился и этого утешения.
— Нам удалось спастись из ада. Теперь мы обязаны выдержать все.
— Что ты опять выдумываешь?
— Йеттель, — тихо сказал Вальтер, почувствовав, что не в силах больше сдерживать слезы, которые душили его с начала дня. — Вчера в Германии горели синагоги. В еврейских магазинах били стекла, людей вытаскивали из домов и били до полусмерти. Я весь день хотел тебе рассказать, но не мог.
— Откуда ты узнал? Да как ты можешь такое говорить? Как ты мог узнать об этом, сидя на этой проклятой ферме?
— Я сегодня в пять утра поймал швейцарскую радиостанцию.
— Но они не могут взять и поджечь синагоги. Ни один человек такое сделать не может.
— А они могут. Эти дьяволы могут. Для них мы больше не люди. Горящие синагоги — это только начало. Нацистов уже не остановить. Теперь ты понимаешь, что абсолютно все равно, когда Регина научится читать и научится ли вообще?
Вальтер боялся взглянуть на Йеттель, но когда все-таки посмотрел, то заметил, что она не поняла его. Для ее матери и Кэте, для его отца и Лизель больше не было надежды на спасение из ада. Когда Вальтер выключил утром радио, он был полон решимости рассказать Йеттель всю правду, но теперь язык отказывался повиноваться ему. Его сокрушила эта неспособность говорить, а вовсе не боль.
Только когда Вальтеру удалось отвести глаза от содрогавшегося тела Йеттель, он почувствовал, что вновь оживает. Его уши снова различали звуки. Он слышал, как лает собака, кричат стервятники, слышал голоса, доносившиеся из хижин, и глухой рокот барабанов из лесной чащи.
Овуор бежал сквозь сухую траву к дому. Его белая рубашка светилась в последних отблесках дня. Он так походил на птиц, которые раздуваются при опасности, что Вальтер поймал себя на улыбке.
— Бвана, — выдохнул Овуор. — Сиги на куджа.
Приятно было увидеть растерянность в глазах бваны. Овуору нравилось это выражение, потому что бвана получался таким глупым, как осленок, который еще пьет молоко матери, а он — мудрым, как змея, которая долго голодала и вот благодаря своей мудрости нашла себе жертву. Приятно чувствовать, что ты знаешь больше бваны, и чувство это было сладким, как табак во рту, когда он еще не пережеван.
Овуор долго наслаждался своим триумфом, но потом ему снова захотелось упиться возбуждением, которое вызвали его слова. Он хотел было их повторить, но тут ему стало ясно, что бвана его совсем не понял.
Тогда Овуор сказал только «сиги» и вытащил из кармана штанов саранчу. Нелегко было донести ее живой, ведь он быстро бежал, но она еще била крылышками.
— Это — сиги, — объяснил Овуор голосом матери, объясняющей прописные истины своему глупому дитяти. — Она прилетела первой. Я поймал ее для тебя. Когда прилетят другие, они все здесь сожрут.
— И что нам теперь делать?
— Надо громко шуметь, но одного рта мало. Толку не будет, бвана, если кричать станешь ты один.
— Овуор, помоги мне. Я не знаю, что надо делать.
— Сиги можно прогнать, — объяснил Овуор и заговорил точно как айа, когда она возвращала Регину из сна в жаркую реальность: — Нам нужны кастрюли, будем бить по ним ложками. Как в барабаны. Еще лучше бить стекло. Ты не знал, бвана?
Когда на следующий день после нападения саранчи взошло солнце, все — и люди на шамба и в хижинах, и барабаны из лесов вокруг отдаленных ферм — знали, что Овуор больше чем слуга, который только в кастрюлях мешать умеет да из робких маленьких пузырьков делает бушующие от ярости кратеры. В битве с саранчой он был быстрее, чем стрелы масаев. Овуор собрал войско из мужчин и женщин, а также из детей, которые уже ходили, не держась за материнскую юбку.
Их крики и страшный шум от кастрюль, звон тяжелых железных палок, но главное — дикий скрежет бьющегося о большие камни стекла прогнали саранчу до того, как она уселась на шамба с маисом и пшеницей. Тучи саранчи полетели дальше, как сбившиеся с пути птицы, которые слишком слабы, чтобы понимать, куда они летят.
В тот день, когда бвана ревел, как ребенок, который сгорает от собственного гнева, а Овуор стал несущим спасение мстителем, он даже раздал своим воинам круглые край, в которых вечером варили пошо. После великой победы Овуор не стал тратить ночь на сон и открывать уши для громких шуток друзей. Его слишком опьяняло сознание того, что он умеет колдовать, слишком сладко было у него во рту, когда язык произносил слово «сиги».
На другой день после этой великолепной долгой ночи бвана вернулся с дойки еще до того, как последние капли молока очутились в ведре. Он крикнул Овуора в дом как раз тогда, когда тот хотел начать яичную песню. Мемсахиб сидела на стуле, держа в руках красное одеяло, выглядевшее как кусок заходящего солнца, и улыбалась. Регина сидела на полу, зажав голову Руммлера между коленей. Она трясла пса, не давая ему уснуть, когда в комнату зашел Овуор.
У бваны в руках был большой черный ком. Он развернул его, сделал из него плащ и, взяв Овуора за руку, велел ему пощупать материю. Она была мягкой, как земля после большого дождя. На боках и воротнике ткань блестела и была еще мягче, чем на спине; таким же мягким был голос бваны, когда он укутал плащом плечи Овуора и сказал:
— Это тебе.
— Ты даришь мне свой плащ, бвана?
— Это не плащ, а мантия. Такой мужчина, как ты, должен носить мантию.
Овуор тотчас же испробовал чужое слово. Так как оно не было ни из языка джалуо, ни из суахили, рот и глотка устали произносить его. Мемсахиб и тото засмеялись. Руммлер тоже открыл свою пасть. Но бвана, который послал свои глаза в сафари, стоял словно дерево, которое недостаточно высоко, чтобы напоить свою крону прохладой ветра.
— Мантия, — сказал бвана. — Повторяй почаще и будешь произносить это слово так же хорошо, как я.
Семь ночей подряд, когда Овуор возвращался после работы в хижины к мужчинам, он надевал в буше черную мантию, и она так сильно раздувалась на ветру, что дети, собаки и старики, которые уже плохо видели, кричали, как испуганные птицы. Как только материя, которая на солнце излучала черный свет и даже при луне была темнее ночи, касалась его шеи и плеч, губы Овуора пытались выговорить чужое слово. Для Овуора мантия и слово были волшебством, о котором он знал одно: оно связано с его битвой против саранчи. Когда солнце взошло восьмой раз, слово наконец-то размягчилось у него во рту, как комочек пошо. И это было хорошо, потому что теперь он мог уступить своему желанию побольше узнать о мантии.
До того как настало время разбудить огонь в кухне, Овуор насыщался сознанием того, что его бвана, мемсахиб и тото с некоторых пор понимают его так же хорошо, как люди, которые не боятся саранчи и больших муравьев. Еще некоторое время он ждал, пока вопрос, беспокоивший его голову уже давно, вырастет, но любопытство пожирало его терпение, и он отправился искать бвану.
Вальтер стоял у цистерны и стучал по ней, чтобы узнать, сколько осталось питьевой воды, когда Овуор спросил:
— Когда ты носил мантию?
— Овуор, эта мантия была моей, когда я еще не был бваной. Я надевал ее на работу.
— Мантия, — повторил Овуор и порадовался, потому что бвана наконец понял, что хорошие слова надо произносить дважды.