К окончанию школы я прочел куда больше, чем те отрывки из «Галльских войн», «Энеиды» и «Речей» Цицерона, которые проходили в старших классах, так никогда и не добираясь до конца. Этим я был обязан старой мисс Макклэтти. Уже к середине седьмого класса она познакомила меня с Цезарем, потом с остальным Вергилием сверх «Энеиды», потом с Горацием, Катуллом, Тацитом и Саллюстием, не говоря уж о Цицероне. Качая трясущейся от старости головой, она говорила: «Не знаю уж, что это такое на тебя нашло, мальчик. Для меня это лишняя работа, но я тебе помогу. По правде говоря, я много чего уже позабыла, ведь здесь, в Дагтоне, это никому не нужно, но я подучу, что смогу».
Мы с ней садились рядом за стол в комнате для приготовления уроков, когда она там дежурила, или в унылой учительской, когда у нее было свободное время, и читали, склонив головы над книгой и тихо переговариваясь. Когда она чего-нибудь не знала или ловила себя на ошибке, на ее худых, словно пергаментных щеках вспыхивал румянец смущения, ее палец, указывавший на какое-нибудь место на странице, вздрагивал, и она, взглянув на меня, грустно шептала: «Я же тебе говорила, что много чего не помню, но я стараюсь, как могу». Из батарей отопления слышалось шипение пара, а в дальнем углу комнаты шумели и озорничали, не боясь получить замечание, ученики.
Мисс Макклэтти когда-то, тысячу лет назад, училась на латинском отделении университета штата Алабама. И училась только на «отлично» — я это знаю, потому что на нашем последнем занятии перед тем, как я окончил школу, она, как будто собравшись с духом, решительно раскрыла свой старый портфель, вытащила из него картонную папку, ветхую и выцветшую, и положила ее на стол. В папке были контрольные работы, экзаменационные и курсовые сочинения — чернила давно поблекли, и на пожелтевших страницах остались только бледные призраки каллиграфически выведенных букв, а в нижнем углу стояло написанное карандашом, когда-то красным или синим, а теперь тоже почти не видным, неизменное «отлично».
Она осторожно дотронулась пальцем до страницы, словно перед ней лежало что-то непонятное и, возможно, неаппетитное.
— Когда-то давно… — начала она и умолкла. Потом продолжала, уже более решительно: — Когда-то давно я любила латынь. Очень любила. С ней…
Она снова умолкла, а потом сказала:
— С ней как будто забываешь все на свете. Даже себя. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
Занятия в тот день, последний день учебного года, уже закончились. Кто-то зашел в комнату, чтобы забрать забытый учебник. За окнами ярко светило солнце. Во дворе шумели мальчишки, отправлявшиеся на тренировку по бейсболу. Где-то вдалеке слышался девичий смех.
После долгой паузы мисс Макклэтти произнесла, глядя прямо перед собой:
— Ничего особенного из этого так и не вышло. Но я не жалею! — воскликнула она неожиданно восторженным тоном. — Совсем не жалею! Я рада, что смогла с этим справиться.
Она пристально взглянула на меня старыми, выцветшими голубыми глазами сквозь бифокальные стекла пенсне, дрожавшего у нее на носу.
— И я рада, что теперь смогла с этим справиться снова. Здесь, с тобой. Пусть даже я столько всего позабыла.
Непонятный огонь, вспыхнувший было у нее в глазах, потух — теперь в них были только печаль и мольба.
— Но ведь я много чего еще помню, правда?
— Вы все помните, — решительно подтвердил я.
Бедная старая мисс Макклэтти, с ее длинными тощими ногами в перекрутившихся белых бумажных чулках и очень высоких черных замшевых ботинках, всегда туго зашнурованных, с ее длинным костлявым телом, скрытым, словно саваном, белой блузкой и длинной черной лоснящейся шерстяной юбкой, которая никогда не была модной, и с ее маленькой головкой, которая постоянно дрожала, как осина в безветренный день. Иногда казалось, что от этого у нее вот-вот свалится с носа пенсне — что иногда и случалось. Волосы у нее были такие жидкие, что сквозь них виднелся скальп, и иногда можно было подумать, что это не скальп, а прямо череп — голая старая кость, на которой уже не осталось кожи и только местами еще держатся несколько прядей волос.
Вспоминая все эти часы и годы, я вижу, как мы с мисс Макклэтти сидим рядом за столом. Дрожащим пальцем она указывает на какое-то слово на странице. Я вижу рядом на столе свою руку со сломанными и часто грязными ногтями, с обгрызанными, еще не зажившими заусеницами. Я слышу постукивание ее искусственных челюстей и ее свистящее дыхание. Я слышу тихое урчание газов у нее в животе, и иногда до меня доносится их легкий запах. Сидя бок о бок, мы склоняемся над книгой — два обездоленных существа, два калеки, два странника в мире теней, — стараясь хоть одним глазом заглянуть в волшебное отверстие в стене, чтобы увидеть сквозь него залитую ярким светом реальность по ту сторону.
Прощайте, прощайте, мисс Макклэтти и все ваши «отлично»!
Я даже не пришел на ваши похороны.
От латыни я перехожу к Розелле. Первый урок в мой первый понедельник в седьмом классе дагтонской школы был как раз уроком латыни — и в то же время первым уроком, на котором я сидел в одном классе с Розеллой Хардкасл.
Раньше мы, конечно, ходили в одну и ту же начальную школу, потому что другой в городе не было — я имею в виду, другой школы для белых, — но она училась классом младше и была для меня просто одной из маленьких девчонок, лет одиннадцати или двенадцати, насколько я мог сказать, — откуда следует, что я не мог сказать о ней практически ничего. Я оставался равнодушным, например, когда она проходила мимо по школьному коридору со своими учебниками. Я припоминаю главным образом учебник географии — он был самого большого формата и приходился ближе всех к ее телу, прижатый обеими руками к тому месту, где когда-нибудь появятся груди и где тогда еще не было даже самых ранних, нежных, чувствительных маленьких бутонов. Она ходила слегка потупившись — как я сказал бы сейчас, словно хорошо воспитанная ученица монастырской школы, — отгородившись от всего мира, будто железной решеткой крепостных ворот, уже тогда немыслимо длинными и пушистыми ресницами, опущенными на глаза, а глаза те сияли — чего я тогда еще не знал — немыслимым аметистовым светом, какой можно видеть на поверхности воды, освещенной ярким солнцем, с оттенком серовато-голубого летнего неба, когда на нем уже собираются тучи, но дождь еще не начался.
Уже в то далекое время, если она проходила по коридору мимо мальчишек, которые возились и тузили друг друга, они — даже маленькие, еще не доросшие до осознания своего пола, — внезапно застывали на месте, как цыплята на птичьем дворе, когда в небе тенью проносится ястреб. Она была всего лишь девчонкой, которая шла по коридору, опустив глаза чуть ниже, чем другие девчонки, и мальчишки на нее даже не смотрели, — они просто на какое-то мгновение, прежде чем возобновить свою шумную возню, ощущали на себе ее таинственную силу.
Но я ничего такого не ощущал. До самого окончания школы.
Говоря об этом, я не имею в виду обыкновенной сексуальной привлекательности. Я не имею в виду железного автоматизма сексуальных инстинктов. Я не имею в виду влюбленности — что бы это ни означало. Все это вам прекрасно знакомо, как и большинству людей. Все это существует в контексте жизни, в контексте внешнего мира, каким мы его знаем. Но то, о чем я говорю, существует вне всякого контекста, оно абсолютно и само по себе есть собственный контекст, собственный мир, в котором оно живет в своей всепобеждающей мощи.
Вам не приходилось когда-нибудь заплыть в море слишком далеко от берега в такое время, когда накат после шторма еще силен? Надвигающийся вал вырастает перед вами, у вас над головой нависает гладкая стена воды, похожей на испещренный прожилками зелено-серый мрамор, холодный, как лед, и в то же время раскаленный, как лава, с высоко взметнувшимся вверх пенным гребнем на фоне ярко-голубого неба. Эта многотонная масса громоздится прямо над вами, и вы знаете: если она обрушится на вас, вы будете раздавлены.
Но нырните под нее. Пронзите ее. Проникните в ее глубины. Скользните в полумрак ее содрогающихся недр. Это ваша единственная надежда. Тогда вы услышите, как смертоносная громада с грохотом рушится позади вас. Это не совсем звук, это мощный удар по чувствительным нервам, за которым следует тишина, и в этой тишине вы уже действительно слышите настоящий звук — гулкий шорох гальки, катящейся под вами по дну.
Это немного похоже на то, о чем я сейчас говорю. Если вам приходилось это пережить, вы меня поймете. Если не приходилось, то вам, скорее всего, повезло. Вы могли бы не дожить до того мгновения, когда можно жадно вдохнуть воздух, медленно покачиваясь на поверхности ложбины между валами, можно перевести дыхание после того, как вы так долго сдерживали его в глубине, и высоко над вами раскачивается солнце, которое кажется вам черным кружком на небе.