— Не отказывайте, Анна Николаевна… такое дело…
Топилину показалось, что она заплакала. Присмотрелся — нет, стоит как стояла, щурится. И? Дальше-то что?
— Не отказывайте… правда… Я, собственно, от имени… водителя, который в тот трагический вечер… в общем, который совершил наезд на вашего мужа… Совершенно случайно, поверьте. Трагическое стечение обстоятельств… Антон. Антон Литвинов… Может, слышали… В общем, Анна Николаевна, Антон очень, очень переживает. Он хороший человек, семьянин…
Все ждал, что она хоть как-то ему подыграет. Напустит скорби. Разрыдается. Другая бы развернулась вовсю. Закатила бы истерику. Возможно, с проклятиями. Все-таки одна-одинешенька выходит из морга.
Анна слушала молча, несколько раз кивнула. Топилин напоминал себе рекламного мальчика, приставшего к тетеньке с рассказом о чудесных скидках и бонусах: то, что он строчит заученной скороговоркой, ей совершенно не интересно, но она никуда не спешит, и мальчика жалко, пусть.
— Там поворот. Фонари не горят. А он переходил.
— Помочь… — произнесла Анна, как припозднившееся эхо. — Да, наверное. Сын приедет только завтра вечером. У него игра.
— Вот и правильно. Мы можем прямо сейчас на кладбище и…
Перебила:
— Вы не могли бы сначала отвезти меня туда, где это случилось?
И он отвез ее на объездную — туда, где это случилось.
Асфальт был помечен следами от шин. Четырьмя черными росчерками. Не ошибешься.
Топилин остановился, сказал:
— Видите, на самом повороте.
— Вижу.
Вышла сама. Пока Топилин обходил машину, успела пройти несколько шагов по обочине. Наклонилась, подняла кусок щебня.
Анна что-то сказала, Топилин не расслышал из-за ветра и шума машин. Подошел, чувствуя, как покидает его мусорная суета. Суматошные слова больше не толкались в глотке. Можно и помолчать.
— С девятнадцати лет я с ним, — повторила Анна, разглядывая щебень у себя на ладони. — Семнадцать лет прожили. Правда, последний год… полтора даже… не в счет, наверное… Сережа на даче жил. Там дача у нас, — она указала рукой на цепочку крыш далеко за Южными Дачами, где жили Топилин с Литвиновым. — Он, наверное, туда и шел. Или с дачи. Фотографировал много. Любил фотографировать.
Налетел ветер, расшвыривая степную пыль, и Топилин непроизвольно шагнул ближе, чтобы загородить.
— Цветы забыла, — сказала она, когда порыв ветра утих, все тем же ровным приглушенным голосом. — Цветы ведь принято.
— Можем еще раз приехать.
Подумала, сказала:
— Нет. Не хочу два раза. Если только Влад решит со мной сюда приехать. Это сын. Но вряд ли.
Ветер все-таки сорвал платок с ее головы. Проводили его глазами. Клубясь и кувыркаясь, платок выпорхнул на поле, полежал, трепеща — будто переводя дыхание после побега, — и бросился дальше.
Волосы цвета соломы. Собраны в тугой хвост.
Мимо проносились машины. Анна все сжимала кусок щебня в кулаке.
— Затылком об острый край ударился. Так в морге сказали, — раскрыла ладонь широко, позволив щебню соскользнуть вниз, обратно на асфальт.
Потом посмотрела на Топилина в упор. Глаза по-прежнему сощурены от ветра, взгляда не различить. На лбу собрались морщины. Внезапно толкнуло к ней еще ближе, поймал ее за локоть.
— Уши надует. Спрячься, — сказал он, удивляясь собственным словам.
— Не надует.
Она ткнулась ему в плечо. Наверное, расплакалась. Было трудно понять на таком ветру.
Недавно прошел дождь, наследил по переулку лужами. Местами так густо, что приходится прыгать с островка на островок, кое-где хватаясь за соседские заборы. Мама на каблуках и старается не выпускать моей руки. Некоторым кусочкам суши она успевает дать имя:
— Швеция, только чуть располневшая. Видишь? Это Мадагаскар, смотри. О, ну это Италия.
На лавочке сидят соседки. Лузгают семечки. Просторно сплевывают шелуху.
Когда мы проходим мимо, кто-то из соседок — увы, почти все они остались для меня безымянными — громко окликает:
— Марина! Что ж не присядешь никогда? Все как не своя.
Мама собирается что-то ответить, но пока разворачивается на раскисшем голенище Италии, кто-то другой добавляет негромко, но отчетливо:
— Так они ж особенные. Куда нам.
Развернувшись, мама идет по бордюру к лавочке.
— Здравствуйте, соседушки, — говорит она, встав перед ними. — А мы вот с сыном домой идем. В планетарии были. Когда заходили, дождь только-только собирался. То ли пойдет, то ли нет. А когда вышли, он уже закончился. Мы его и не слышали. Быстро так пролился. Короткий, а вон какой обильный.
— Тут так лупило, весь на фиг мне чердак позаливало, — говорит та, что окликнула маму.
Остальные сидят молча, даже лузгать перестали.
Я стою в двух шагах от мамы. Неуютно, хочется домой. По каким-то мелочам: по взглядам, по интонациям — я догадываюсь, что у сегодняшней сцены есть неизвестная мне предыстория.
— Знаете, я люблю дожди, — продолжает тем временем мама. — Вы замечали, они ведь все разные. Каждый со своим характером. Каждый что-то свое расскажет. А этот, который мы пропустили, пересидели в планетарии, — от него такой осадок остался немножко грустный. Как будто друг в гости заходил, а тебя не застал.
Соседки молчат, переглядываются. Нехорошо молчат, зло. Мама размеренно похлопывает себя по колену — будто задает ритм своим мыслям. И заодно — набухающей душной тишине. Они не любят маму, это понятно. Но пока она отсчитывает ритм, никто не произнесет ни слова.
— Приятно было посидеть, — мама прихлопывает коленку посильнее и поднимается. — Мы пойдем. Скоро муж со смены вернется. А ужина нет.
Уходим. Сзади долетает раздраженное ворчание:
— И чё это было?
В ответ громко, со смешком:
— Говорю вам: особенные. А ты со свиным-то рылом…
Я не сразу понял, из-за чего со мной перестал дружить мой одноклассник, давнишний мой товарищ Валера Кондратьев по прозвищу Валет. Пока Валет не крикнул на перемене, совершенно не к месту, выясняя с Кораблиновым, кто кого первым толкнул:
— Что ты? Со свиным своим рылом?!
И я вспомнил, что тетка на лавке, окликнувшая маму, доводится Валету дальней родственницей. Что-то из разряда троюродных. «Родня… дальняя… Дальняя родня», — повторял я как заклинание.
— Мам, а что у тебя с соседями? — спросил я.
Мама покусывала согнутую фалангу, грустно глядя в противень с кремированным куриным филе.
— Вот почему так? — спросила мама у мясных угольков с некоторым упреком и, не отрывая от них задумчивого взгляда: — Ой, да замучили. Столько лет одно и то же. Я, видите ли, гнушаюсь. Но скучно ведь с ними, тоска зеленая. Из пустого в порожнее… Давно не лезли, кстати, — и снова, печально всматриваясь в противень: — Пересушила. Странно, в прошлый раз было нормально.
Окончательное понимание того, что мы особенные и за это придется платить, настигло меня после проделки Кости Дивного. Такая у него была фамилия, которую сам Костя немного стеснялся. Меня же фамилия Дивный привлекала своим сказочным благозвучием и полнейшим несоответствием Костиному содержанию. Был он двоечник и буян, рос под присмотром крепко пьющей тетки и со мной, отличником и тихоней, водился из встречного интереса: я давал ему списывать домашние задания.
Он перевелся в нашу школу в шестом классе. Я только что дочитал «Республику ШКИД» и бредил стихией нерушимого товарищества и благородной бузы. Эта книга запала мне в сердце тем глубже, что ведь и мама с папой — так я думал — оттуда же, из буйной шкиды, просто потом остепенились. Стали такими, как сейчас. Тихонями. Может, поэтому и не рассказывают ничего про свое детство?
Дивный с его округлым лицом, с жесткими как щетина волосами, с насмешливым взглядом казался мне приятелем Цыгана и Янкеля. Первый мат с пояснением, первый подъем на школьный чердак, первая победа в драке, одержанная благодаря своевременному появлению Кости, — и кто его знает, сколько еще дивных некнижных открытий предстояло мне сделать, если бы наше приятельство продолжилось дольше. Увы, однажды Костя затопил школу, и все закончилось.
Учитель математики опаздывал, кабинет был закрыт. Остальные классы зашли на урок, 7 «Б» оставался без присмотра в коридоре. Костя вынул из пожарного щита возле туалета шланг, прикрутил его к крану, высунул в окно и крутанул вентиль. Облепивший окна 7 «Б» отсмеялся быстро: гигантская брезентовая змея, бешено извиваясь, мотая металлической башкой, залила фонтаном окна начальных классов, медпункта, учительской.
Математика была последним уроком, учитель так и не появился, и когда вентиль был закручен, мы разбежались из школы по домам.
Расследованием занялся лично Полугог — наш неусыпно свирепый, внушавший страх даже старшеклассникам, директор Павел Иванович Полугин. Когда, вскинув седую кустистую бровь, Полугог нацеливался своим ледяным взглядом в лицо нарушителю порядка и говорил: «Так-так», — казалось, жуткий карающий феникс навис над несчастным и вот сейчас, потоковав для разминки, склюет его в несколько приемов. Большинство смутьянов сознавались сразу. Упрямцев Полугог утаскивал в свой тихий и вечно зашторенный кабинет с потускневшим портретом вождей на стене: четыре профиля веером на фоне красного знамени.