— Радуюсь! — подтвердил отец. — Может быть, именно оттого, что ты двадцать лет простоял у своего главного калибра, у тебя и целы руки, ноги, голова. Ты себя у этого главного калибра берег.
— И тебя!
— И меня!.. — Отец не обиделся, хотя Пряжников хотел его обидеть. — Слушай, Михаил Алексеевич, у меня война отняла четыре года, у тебя война и возможность войны — двадцать лет жизни. Виноват в этом не я, не ты, не горком. Нам сейчас в управлении позарез нужен инженер-механик. Но механике пять лет в институте учатся. Твой Константин правильно сказал Левитину: «Хочу быть управляющим, но могу и рабочим». Не то важно, что, вообще, хочу, важно, что сейчас могу. Плюнь ты думать об этой пенсии! Тебе пенсии не дали, потому, что считают молодым, а ты горюешь, что вот не так стар, как хотелось бы. Выбирай, в самом деле, как тебе предлагают в горкоме, кем быть: каменщиком? плотником? штукатуром? Через полгода гарантирую тебе полторы тысячи заработка и нормальное самочувствие. Зачем ходить и просить, чего тебе дать не могут?
Михаил Алексеевич опустился на стул. Он смотрел теперь на стоявшего отца снизу. И отец показался мне не таким уж маленьким, как несколько минут назад. Ну, а твердости… твердости в характере в гражданской жизни нужно, вероятно, ничуть не меньше, чем в военной.
Странное дело, человеку говорят, что ему не сочувствуют, и он обижен. Ему говорят, что его не уважают, и он не находит возможным обижаться. Даже Анна Дмитриевна, по-моему, больше обиделась за мужа, когда говорили о сочувствии, чем потом, когда отец сказал о неуважении. Длинное лицо Михаила Алексеевича было красным и по-прежнему не очень-то счастливым. Но он не спорил с отцом.
А отец бегло посмотрел на маму и отвернулся. Мама была в темно-зеленом платье — почти таком же темном, как бутылка с шампанским, — узком и очень строгом. Волосы были зачесаны гладко и сзади поднимались высоким, но таким же гладким, строгим вали ком. Однако строгость — это только оболочка, в которую мама никак не вмещается. Она постоянно выглядывает из нее то грустноватой, как в этот день, то такой довольной собой и всеми, каким никогда не бывает строгий человек.
По-моему, маме даже не надо слов, чтобы понять отца. Вот и тогда у нее удивленно поднялись брови: «Ну, а мной-то ты почему недоволен?»
И отец ответил — ответил на этот вопрос, который не был задан.
— Ненавижу это вонючее голубокровие! — проговорил отец, обращаясь к Пряжникову. Он всегда так делал, когда бывал особенно не в духе. — Я бы, может, Михаил Алексеевич, тебе и не стал все это говорить так, если бы она весь вечер не кисла.
— Какое голубокровие? Я при чем? — изумилась мама.
Отец отвернулся в досаде.
— «Подайте мне дочку-студентку. А вот если не студентка, то несчастная я, несчастная моя дочь!»
— Ну, допустим, ты тоже не прыгнул к потолку от радости, когда она завалила экзамен, — улыбнулась мама.
— Не прыгал. А вот сегодня могу прыгнуть. Женя, покажи руки, — отец перегнулся через стол и потянул меня за руку. — Ага! Мозоли! Не говорю — красиво. Не говорю — приятно. Но ведет себя Женька красиво. Говорит: «Устала», — и смеется. Сняла платье, в котором работала, и заштопала: значит, собирается завтра на работу, а не с работы бежать. И мне, отцу, приятно. Не знаю, будет она там инженером или не будет, а строить будет. А вот оттого, что вы этому радоваться не можете, мутит меня.
Я смеялась, но не поднимала глаз. Отцам свойственно думать о дочках лучше, чем дочери того стоят. Еще бы не заштопать!
— Почему же ты думаешь, что я поэтому грущу? — спросила мама. Глаза ее с укором смотрели, но мягко. — Помнишь, раз, в прошлом году, ты вышел, а я стояла у окна. — Мама показала головой на окно. — Внизу, там, в парадном, была Женька и какой-то курсантик, провожавший, видно. Помнишь, чего я тебе сказала тогда: «Взрослая!.. Жалко. Побыла бы еще ребенком…»
Я немного покраснела и стала вспоминать, что это за курсантик? Я понимаю маму: у нас, у севастопольских, взрослость всегда приходит вместе с этими мальчиками в матросских форменках. И ни одну не минует такая форменка… Но у меня пока еще не было… Честное слово!.. Ах, да! Это ж, наверное, Димка Костров, наш бывший выпускник. Но это ты, мама, напрасно волновалась, Димка — это всего лишь… швертбот и водная станция. У нас в школе никто лучше Димки не ходил на швертботе.
— А ведь теперь — не курсантик. Теперь работа и зарплата. Представляешь себе, какая она взрослая, — мама улыбнулась. — Я вот сижу сейчас и думаю: даже лучше было бы, если бы она работала, а денег не получала, ну, как в школе, на практике.
— Н-ну! — возразила я. — Помнишь, мама, те серенькие туфельки с узким-узким носом, которые ты мне на выпускной вечер не купила? Сказала: «Каблук тонок и высок». Через месяц эти туфли мои!
— Вот-вот! Видишь! — действительно расстроилась мама. И вся оболочка строгости расползлась, как по швам. И в прорехи выглянула мама — растерянная, озадаченная и опечаленная.
— Мои-и! — засмеялась я. Костя сидел и с недовольным видом вертел вилку на столе.
— Тетя Таня, — спросил он, — а меня вы никогда не видели, когда я стоял с Женей у парадного?
— Видела, — улыбнулась мама.
— И не волновались?
Мама подумала.
— Нет, — честно ответила она.
Костя взвился со стула.
— Нет, вы не знаете, какое самое большое несчастье может быть у человека? — cпросил он, оглядывая всех и чуть не плача (не то вполне шутя, не то чуть-чуть всерьез. Глаза у него все-таки подозрительно заблестели). — Родиться ровесником! Стоишь с девчонкой у парадного, ходишь к ней домой, и ни у девчонки, ни у кого никакого волнения. Товарищи! Да я уже бреюсь три раза в неделю!
— Правда, без особой на то необходимости, — вставил Михаил Александрович.
— Если три раза бреюсь — три раза и необходимость бывает! — грозно возразил Костя. — Нет! Все! Иду в военкомат и прошу, чтобы не тянули, чтобы призывали немедленно. И в увольнение в полной матросской выкладке буду торчать с Женькой у парадного. Пусть хоть мама с папой за окном поволнуются!
Мы все расхохотались. А Костя стиснул рукой спинку стула, как будто это была не спинка, а леера на корабельной покачивающейся палубе. И право же, в его лице загорелся огонь, который иногда разгорался в его отце: огонь «бога войны».
Отец сел опять рядом с мамой и, оглядев стол, начал выбирать ей в тарелку всего самого лучшего и побольше: кусочек балыка, винегрету, ярославского сыру, салата из помидор, салата из редиски в сметане и с яйцами, салат с мясом и майонезом. Как будто мама была не хозяйкой, а сама пришла в гости. Это просто отец чувствовал себя виноватым. Понимаете, мама отлично понимает отца без слов. Но отцу, чтобы понять какое-нибудь вот такое ее настроение, как сегодня, нужны ее слова.
Я смотрела на них и думала: ну, а если бы я стояла у парадного не с Костей, не с каким-то курсантиком, а… с Левитиным… Волновалась бы мама?…
Хорошо, что отец разливал вино и все смотрели на его руку и рюмки. Я чувствовала: у меня нечисто блестели глаза. Но я все-таки, сжав в пальцах тоненькую ножку рюмки, загадала:
«Если я человек, которому везет, то когда-нибудь… не скоро… я буду стоять у парадного…»
Я поневоле вздохнула: человек, который сам везет, — это, конечно, не я. Я все пока делала вполсилы, даже в четвертинку силы. И слов нет, наверное, есть кто-нибудь, кто имеет больше прав, чем я, так загадывать на счастье. Но ведь встретить человека и полюбить — это всегда случайность. Повезло же маме с отцом! А вдруг и мне повезет…
…Мы все не против, чтобы нам повезло…
В эту минуту зазвонил телефон. Отец, — один из всех стоявший: он разливал вино, — поставил бутылку и подошел к телефону.
— Что? Что? Да тише, подождите смеяться! — крикнул отец. — Вера говорит, тетя Вера. Что? Лена приехала? провалилась?… А-а… Чего у нас весело? Не устроилась ли Женя? Да, да, устроилась! Да, на строительный!.. Нет, не факультет — участок. Присылай Лену. У нас прием без конкурса. — Он смеялся. Никакого сочувствия! Михаил Алексеевич мог бы опять сказать: «Ты людям не сочувствуешь!»
Мама посерьезнела: пожалела Ленку.
— Плакала курортология! — съязвил Костя. И вот в это-то время прямо перед нами (никто не слышал никаких шагов в прихожей) вырос Бутько.
— Кто гостей зовет, а гостей не ждет? — морским, прямо-таки адмиральским басом вопросил Бутько.
— Пришел! — обрадовался отец и ринулся от телефона к нему помять его в своих руках. — А где Наташа?
— Идет-идет… Эскадру спать укладывает. Выстроили раскладушки от стены до стены, как эсминцы у Минной. — Движением могучего плеча Бутько толкнул отца в плечо. И отец, смеясь, покачнулся назад. Даже руки шутливо поднял: осторожно, мол, осторожно, не раздави, слон!
Мама из-за моей головы озабоченно посмотрела на себя в зеркало, которое было у меня за спиной. И незаметно сдавила на мгновение щеки, чтобы в них было больше краски. А у Анны Дмитриевны в первый раз по-настоящему вспыхнула улыбка, разорвала тень на лице и осветила его. Костя похож на мать вот в такие лучшие ее минуты. Как только Бутько появился перед нами, почему у мамы не то, чтобы исчезла, но как бы сразу отодвинулась куда-то на задний-задний план грусть по поводу моей взрослости. А у Анны Дмитриевны тут же далеко-далеко отошла забота о долгах, нарастающих из месяца в месяц. Бутько оглядел всех, прошел мимо Михаила Алексеевича — не садиться же ему, мужчине, рядом с мужчиной. Подмигнул мне, но тоже прошел мимо: мала! Просто странно, что меня нельзя уложить спать вместе со всей его «эскадрой». И сел рядом с мамой. Но хорошо улыбнулся Анне Дмитриевне. Совестно же обижать одну женщину явным предпочтением другой.