«Нострадамуса» он все же затеял и имел успех, но меньший, чем рассчитывал. К нему потянулись какие-то колдуны, целители, знахари, телекинезники, вызыватели духов и прочие, он даже вступил в переписку со жрецом вуду, правда почему-то проживающим в Кривом Роге.
Нынче Бойков явился с целой компанией. Разумеется, с супругой и с несколькими книжками, написанными и выпущенными за то время, что мы не виделись. Я и сам умею писать быстро, но, глядя на веер из четырех зеленых брошюр, демонстрируемый мне длиннопалой пятерней Элеоноры, я почувствовал, что меня тошнит. Справедливости ради надо сказать, меня тошнило не только от вида этих книжек, но, к сожалению, и от мысли о своих собственных. Мы в каком-то смысле оказывались близнецами-братьями с этим очкастым червяком, и я не знал, как это пережить.
— А о чем? — спросила Ленка, видя, что я не в силах выдавить и звука.
— Подарю-подарю, это подарок, но сначала расскажу.
Бойков щелкнул пальцами, Элеонора разложила на столе весь этот бумажный пасьянс, муж налил себе водки, хлопнул. Она подцепила миленьким мизинцем немного икры из вазочки, он облизнул ее палец, закатывая глаза. На мой взгляд, это было откровеннее кульминационных сцен в честном немецком порнофильме.
— Я долго думал, где мне себя применить. Все ведь поделено и освоено, во все рты — вопрошающие и голодающие — вбиты по десять кусков. Но если по земле бегают-суетятся такие экземплярчики, как я, то должны же быть для них предусмотрены какие-то ниши, да?
Ленка сказала «да», я закрыл глаза.
— Детективы, дамские романы, предсказания, все виды лечения, похудание, гороскопирование, диагностика кармы и другая ерундень — все это обвешано целыми бригадами, гроздьями бригад. Куда ни плюнь, повсюду или своя Ванга, или подробное руководство по посмертному поведению. «Что? ЧТО?» — кричал я себе, и вдруг…
Игорь еще хлопнул водки, совершенно не интересуясь, что при этом делают другие.
«Неправославный тип „бытового исповедничества“», — с натугой подумал я. Мне хотелось лечь. Ленка, опережая томную Элеонору, подала Игорю целиком всю вазочку с икрой. Он, не смутившись ни в малейшей степени отсутствием ложки, отхлебнул закуски через край.
— Надо мыслить небанально. А самый небанальный ход — это не бояться банальностей. Не буду во всех деталях, сокращу: позитив!
— Студия «Позитив»? — спросила моя жена, рассматривая свою вазочку.
— Какая студия! Шире, шире! Людям нужен позитив, простой, непосредственный, прямой позитив. Не чернуха, понимаешь? — это уже ко мне. — Ни в коем случае не чернуха! Позитив. Внецерковная проповедь. Уговаривание: будь счастливым! Как это ни странно, потребность в этом громадная, а предложений не так чтобы очень. Пара заунывных психотерапевтов. Наша культура исторически есть культура страдания. Страдание есть единственная подлинная реальность.
— Ты думаешь? — спросил я тихо.
— Никогда! — заорал Бойков. — Никогда нельзя думать так! Вот о чем мои книжки-книжечки. Простые схемы — как добиться душевного равновесия, оптимистического взгляда на жизнь.
— Чем проще, тем лучше, — подтвердила Элеонора и поинтересовалась, как пройти в туалет.
— И как же его добиться? — поинтересовался я еще тише.
— Нужно говорить себе все время: я счастлив, мне хорошо, я молодец. Позитивное самозомбирование. Ходжа Насреддин был дурак. Я уверен — если целый час кричать: «Халва, халва, халва», — то уровень сахара в крови обязательно повысится. Главное — просто. Американцы говорят: «Улыбайтесь, и вам станет весело». Не наоборот. Не надо ждать хорошего настроения, чтобы улыбнуться. Просто, очень просто, а затем еще проще, вот мое ноу-хау.
— И что, действует? — полюбопытствовала Ленка, было видно, что даже сквозь ее житейскую трезвость что-то проникло.
Бойков заразительно и отвратительно заржал:
— А я откуда знаю? Главное, что книжки продаются, горячее пирожков. Первая, вот эта, «Посмотри на себя с любовью», — за полгода четыре тиража!
— Нет, я о том, к себе-то ты этот метод применял?
— Нет, Лена, и не пробовал. И не дай мне бог дожить до времени, когда в этом возникнет нужда.
Описывать подробно последующие несколько дней — значит пытать читателя. Страшно, но и однообразно. Страхов было много, но все они являлись ближайшими родственниками того, основного. По принципу: все огни — огонь. Самый корень моего сознания был соединен прямой струной со шрамом у колена. Она была натянута не слишком туго. Иногда на несколько секунд или минут мне удавалось забыть о существовании этой связи, но, совершив неосторожное движение мыслью, я ощущал тошнотворное, контрабасовое гудение внутри. Могло быть и наоборот: тихо, исподволь, выбравшись воображением из-под глыб громадного горя, разгулявшись по негаданной солнечной лужайке, я чуял зловещее почесывание на левой голени, и призрак свободы лопался. Я задирал штанину и щупал раненое место. Хуже того, все мое тело стало как бы придатком этой ничтожной и даже зажившей ранки. Где бы ни завелась щекотка, на локте, под мышкой, в углу глаза, в паху, она обязательна сползала туда, к левому колену. Все щекотки — щекотка.
На откидном календаре газеты «Смак», с двенадцатью огромными фотографиями, изображающими кулинарный образ каждого из месяцев истекающего года, я обвел желтым фломастером дни с 26 по 31 декабря. Держа в руках календарь, я невольно разглядывал фотографию, соответствующую декабрю. Два бокала с желтоватым искрящимся шампанским; искусно располосованный кусман запеченного свиного окорока, деревянная плошка с аппетитно коричневатыми белыми грибами; сдобный собор торта; другие красавцы в том же съедобном роде. Я вдруг с ужасом обнаружил, что рассматриваю все это каким-то другим глазом, не так, как вчера. Говоря проще, мне всего этого — не хочется! Прежде я, вечно озабоченный своей склонностью к полноте, смотрел на картину, сглатывая слюну, смешанную с завистью к тем, кто мог себе позволить любую еду без оглядки на весы. Теперь картинка не вызывала у меня больше никакого желудочного интереса. Я взволнованно сглотнул. Слюны не было.
Сам факт потери аппетита меня сначала расстроил не слишком. В конце концов, то, что ты не хочешь есть, ты чувствуешь только в тот момент, когда тебе суют под нос какую-нибудь еду.
Итак, осталось мне мучиться шесть дней. Я зачеркнул фломастером 26-е число. И тут же одернул себя: не спеши, 26-е еще не закончилось. Я хотел быть абсолютно честным с самим собой, ибо в моем положении по-другому нельзя. Глупо обманывать себя. Можно хоть все дни до 31-го зачеркнуть, но эту тревожную тоску, что поселилась во мне, не замалевать. Причем даже если признать, что 26-е уже закончилось, то впереди еще ночь с 26-го на 27-е, и само 27-е, и 28-е, 29-е… в общем, бесконечность. Эти вычисления окончательно измучили меня. Я закрыл глаза, чтобы не видеть перспективы, которую сам же для себя и определил. Я попытался мысленно восстать — на кой черт мне теперь гнить под властью глянцевого листа бумаги с нанесенными на нем белым и обведенными желтым цифрами! Где сказано, что в них заключена вся правда о моей судьбе? Вместе с этим всплеском из глубин моей до глубины пораженной натуры всплыла одна конструктивная мысль. И вместо того чтобы отбросить календарь в угол, я начал быстро, даже жадно зачеркивать фломастером числа 25, 24, 23… Добрался до 7. После этой процедуры картина моей участи изменилась. Теперь выходило, что большая часть страданий уже в прошлом. Я проскочил те дни, даже не подозревая, что обязан умирать от страха. Я испытал чувство, похожее на то, что явилось ко мне, когда я в книжном магазине определил, что сэкономил на покупке «Вечного Анубиса». Чувство хоть и приятное, но к его хвосту прицепился громадный страх. Слишком хорошо мне помнилось, что последовало вслед за этим мнимым успехом там, в книжных теснинах на Лубянке.
Я затаился, прикидывая, откуда явится новый страх. Осторожно огляделся: диван, телевизор, окно, ковер. Слава богу, хотя бы от них я не жду ничего опасного. За окном дерево в ночи с висящим на конце ветки рваным носком — подарок от Боцмана с пятого этажа. Минута-две прошли ровно, без наплывов ужаса. Я боялся пошевелиться, уже успел выяснить, что не всякое положение тела безопасно для растрепанных нервов. Что ж, если сидеть не двигаясь, мир протекает сквозь меня, как туман сквозь решетку, если и задевая, то не колебля. Я перевел взгляд с большого мерзнущего растения за окном на лист бумаги. И тут мне стало совсем худо. С чего это я, несчастный, решил, что, промучившись тошным ожиданием с сегодняшнего вечера до утра нового года, я освобожусь от жгучих призраков и на этом все страшное для меня кончится? А что, если я проснусь после новогодней ночи с воспалившимся шрамом? Тогда вся сегодняшняя картина выглядит по-другому. Тогда эти шесть с чем-то предстоящих дней — последние мои дни. Да, и других у меня не будет. Да, вот таких, с мукой, страхом, тоской, никаких других. Сорок шесть лет и шесть издевательских дней. Сколько раз я наталкивался в сочинениях классиков на мысль о том, что жизнь «пустая и глупая шутка», но воспринимал это как фигуры речи, а оказывается, самая главная суть заключалась как раз в этих словах, а не в том, что я числил главным с позиций своего беспросветного, неумного здоровья.