Вспоминали они и историю одного лесоруба, который свалил дерево да вместе с ним случайно и упал в реку и, изрыгая проклятия, поплыл на нем вниз по течению. Там, у очередной переправы, дерево застряло и пустило новые корни. И по сю пору это дерево стоит у берега в воде, а лесоруб так там и остался; долгие годы его скелет преспокойно лежал в дупле дерева. Потом его достали и предали земле на этом кладбище.
А еще рассказывают историю о женщине из Кракова, у которой было два языка, и она всегда одновременно разговаривала на двух языках. Это была толстуха непомерных размеров, на голове у нее был платок из золотой ткани, а на шее – серебряная цепь, которая свисала до земли. Как только она открывала рот, слышалась речь сразу на двух языках. Поговаривали, что привезли ее какие-то офицеры из Франции, но точно никто этого не знал, знали только, что умерла она у монашек, которые ее и похоронили.
Каждое воскресенье и в каждый праздник пересказывались эти бесчисленные истории, все новые версии этих историй, а в День поминовения усопших, когда вслух произносили имена тех, кто горит в геенне огненной, и все хором возносили молитвы и шли на кладбище с зажженными сальными свечами и в сумерках тянулась туда процессия из блуждающих огоньков, – просыпалась память о забытых, о тех, кто был до них, о людях, которые дали им жизнь, придали ей смысл, о тех, кто лежал теперь в темной земле, а над этой землей с громким криком кружили черные вороньи стаи.
Жан Поль Второй, ле-пэр, то есть отец, – в Лионе все называли его только так – регулярно, каждое утро, совершал прогулку по берегу Роны или Соны. Прямой, седовласый, в длинном черном шелковом плаще, в черных панталонах до колен, в черных шелковых чулках и черных туфлях с пряжками, заложив руки за спину, шел он одним и тем же раз и навсегда определенным маршрутом, заглядывая в глаза всякому встречному. Эта прогулка превратилась с годами в нечто вроде публичных приемных часов. Если кому-то казалось, что с ним несправедливо обошлись, или он хотел пожаловаться на непорядки либо что-то предложить, то он без лишних церемоний мог обратиться к ле-пэру прямо здесь. Жан Поль останавливался, выслушивал просителя, коротко кивал ему, а потом молча продолжал прогулку. По прошествии нескольких дней проситель узнавал, что его делу дан благоприятный ход.
Жан Поль Второй заседал в третейском суде торговцев шелком, который разрешал споры о качестве товара. Он входил в правление сиротского приюта, потому что на шелковых мануфактурах работало множество детей. Дети помогали при подготовке к работе на станке, и потом, когда работа была завершена, они сидели на корточках под станками и подтягивали ремизки, – и в обязанности Жана Поля входило следить за тем, чтобы ткачи соблюдали соглашение с сиротским приютом и не обделяли бы детей, – а они то и дело пытались жульничать.
О своей мануфактуре он почти совсем не заботился. Из многочисленных детей и внуков вновь, как и когда-то прежде, был выбран один, который унаследовал Книгу Узоров, а значит – и право управлять делами, его и называли все так же: Жан Поль, хотя настоящее его имя было другое. Ле-пэр выбрал среди толпы возможных преемников именно его, и вот почему. Он придерживался того мнения, что качеством шелковых тканей заниматься теперь бессмысленно: сделать его еще выше невозможно, оно и без того высоко, и вдобавок появляется все больше мастерских, которые к этому уровню близки. Значит, теперь самое главное – повысить производительность, а для этого необходимо усовершенствовать сложный механизм ткацкого станка. Поэтому он и передал управление тому из внуков, который хорошо разбирался в технике.
Этот очередной Жан Поль – трудяга, изобретатель, который целыми днями готов был лежать под ткацким станком, – благодаря своим познаниям в механике и своей смекалке добился значительного усовершенствования станка. Он изменил конфигурацию приводных ремней, что, ко всеобщему удивлению, позволило создавать совершенно новые узоры. Весь механизм работал теперь более плавно и слаженно, а значит – и полотно создавалось быстрее. То, как теперь работал станок, радовало его больше всего: ему нравилось, когда результат получается быстро.
Жак, который был на два года моложе Жана Поля, второй человек в фирме, у которого, кроме того, была доля в одном из лионских банковских и торговых домов, торговал векселями на всех европейских биржах, пересчитывал кредиты и проценты с различных валют на экю де марк, искусственную условную валютную единицу с золотым эквивалентом, которая применялась в Лионе и существовала только на бумаге, в бухгалтерских расчетах. Она позволяла рассчитывать размеры исков торговцев и фабрикантов друг к другу. Он консультировал многих лионских дельцов по вопросам их доходов, был знаком с биржами Лондона и Амстердама и пользовался славой расторопного предпринимателя.
Третий брат, которого все называли просто Жанно, редко бывал в Лионе. Он кочевал с ярмарки на ярмарку, от заказчика к заказчику, демонстрируя образцы тканей всевозможных цветов и видов, он являлся как фокусник, снимал перед публикой шляпу, нижайше просил тишины, затем открывал тяжелые альбомы с образцами тканей и благоговейно листал их страницу за страницей, всякий раз заново восхищаясь фактурой и великолепием красок. И только если клиенты склонялись к тому, чтобы сделать заказ, он после долгих колебаний и размышлений разрешал им двумя пальчиками пощупать ткань. «Арк-ан-сьель» – так именовал он эти свои выступления, это означало «показать миру радугу». Сотни маленьких, сияющих красками лоскутков, букеты цветов и орнаменты на тяжелом шуршащем шелке, переливчатый муар, темный велюр, разноцветный жаккард, светящаяся вуаль. Названия тканей он произносил громогласно, и слова эти, подобно торжественной литургии, гремели над головами его клиентов: Étoffe de façonnés à plusieurs chaînes poil, une chaîne de liage; lancés, brochés. Étoffe de soie ombré, façonné: satin liséré deux lats; broché. Étoffe de soie, velours au sabre sur satin double chaîne. Étoffe de soie à Moire Française.
Лион был королевством шелка, королевством, в котором все двадцать четыре часа царил беспокойный стук ткацких станков. Тысячи ткацких станков в помещениях пропыленных мануфактур, в жилых комнатах, в темных подвалах. Разноголосье станков эхом отзывалось в узких переулках, отражаясь от стен высоких домов: металлическое клацанье ткацких челноков, тяжелые удары батана, весь этот позвякивающий равномерный и вместе с тем тысячекратно прерывистый ритм, который стал для горожан неотъемлемой музыкой их жизни.
Городу удавалось долго держаться на плаву во времена непрерывных религиозных войн, шелковая монополия, биржа, торговые и финансовые позиции города сохранялись до тех пор, пока разум не погиб окончательно. Воцарилась воинствующая вера, которая затягивала все вокруг в свой губительный водоворот. Король послал своих драгун с заданием вселиться на постой к гугенотам и превратить их жизнь в ад, раз они не хотят придерживаться правильной веры. Драгуны громили дома и мастерские, ломали ткацкие станки, вводили непомерные поборы. Тем, кто противился, кто не мог платить или не хотел переходить в католичество, грозила смерть или по меньшей мере галеры и тюрьма. «Драгонады», то есть драгунские набеги, как прозвал народ эти попытки обращения в другую веру, стали смертоносной напастью, а поскольку ткачи в большинстве своем были гугенотами, потери среди них оказались особенно велики.
Драгуны напали и на мастерские семейства Фонтана, и поначалу тем удалось спасти свои станки от разрушения, заплатив немалую сумму, но, когда потом, в октябре 1685 года, король отменил Нантский эдикт, гарантировавший гугенотам свободу вероисповедания, все погибло окончательно. Ткать шелк и торговать им разрешено было отныне только католикам, гугенотам строжайше запрещалось работать на ткацком станке.
Тишина стояла теперь в Лионе. Ткацкие станки больше не стучали, и поскольку все жители города привыкли к этому звуку, то тишина казалась им угрожающей. Если раньше разговаривать на улице можно было только очень громко, то теперь и шепота довольно было. Ткацкие станки, это сотворенное человеческими руками воплощение вечного, непрерывного, равномерного движения, замерли, окаменев, как и люди.
После церемонии бракосочетания в сияющей белизной и золотом часовне, которая стояла теперь на вершине холма под старым дубом, чета новобрачных – Йозеф и Мария Лукаш, как гласила запись в церковной книге, – спустилась с горы к Кладбищу пастушонка, так теперь называли это место. Новобрачные клали цветы, хлеб и соль на могилы, в низком поклоне склоняясь перед усопшими. По дороге от кладбища к деревне толпа друзей и гостей, следовавших за четой, все росла, становилась все пестрее и оживленнее, всякий, кто жил в этих местах, кому хотелось выпить, поесть, посмеяться и потанцевать на свадьбе, присоединялся к гостям. Праздничная процессия сделала круг, ведь, по обычаю, обязательно нужно было один раз обойти всю деревню, прежде чем невеста переступит порог дома жениха. И вот разноцветная задорная процессия, как тугая пружина, со смехом и гомоном начала закручиваться вокруг домов и садов, неуклонно приближаясь к заветному дому, и, когда Янкель решил, что пора начать праздник, он приставил к подбородку свою скрипку, с силой ударил смычком по струнам, и этот первый громкий звук словно отпустил напряженную скрученную пружину на волю, голос скрипки подстегнул толпу, как удар кнута, и толпа ответила ликующим гомоном, и вся эта процессия, от новобрачных, подошедших уже к своему дому, и до последних гостей, еще поспешающих в чистом поле к околице деревни, – закрутилась и завертелась в неистовом танце, молодые парни подпрыгивали высоко вверх, изгибаясь, как акробаты, молодки летели по кругу, и пышные юбки их вздувались и взлетали вверх, а Янкель знай наяривает, скрипка поет все громче, смычок так и прыгает по струнам все быстрее, быстрее, а змейка танцующих, хохочущих, счастливых, несчастных людей все крутится и крутится, люди, опьяненные танцем, этим вечным движением, позабыли обо всем на свете, нет для них уже ни мук, ни горя, ни дня, ни ночи, вереница людей змейкой вьется мимо жалких избушек, они кружатся в танце в своих самых лучших нарядах, которые всю жизнь приберегали для таких дней, как этот, танцуют, покачиваясь и подпрыгивая, то парами, то хороводом, берутся за руки, вот споткнулись все вместе, подались вперед, но удержались на ногах, крепко ухватившись друг за дружку, а толпа несет их вперед, она становится все теснее и все закручивается, закручивается, все быстрее вращается эта тугая скрученная нить, увлекая всех и каждого в свой бешеный водоворот, а когда Янкель начинает играть еще громче, еще неистовее, когда скрипка вскрикивает и, рыдая и ликуя, поет славу всему свету, солнцу, небу, воде, земле и всем зверям земным, – тогда люди пускаются и вовсе в безудержный пляс, они словно переходят в жизнь вечную, словно жизнь вечная теперь открылась им в этом неистовстве танца и пения, когда оно длится весь день напролет, и эта вечность все вновь и вновь распахивается перед ними, вечно новая, как на седьмой день творения, жизнь новая, непорочная и вечная, исполненная движения, танца, песни, а Янкель с таким нажимом ведет смычок по струнам, что звук скрипки разносится далеко-далеко, долетает он до соседней деревни, летит над полями и озерами, над одинокими хуторами, до самой плотины на реке, и крестьяне на тех дальних полях и рыбаки на реке слышат звуки этой скрипки и начинают тихо, совсем тихо, едва заметно покачиваться и кружиться на этом дальнем конце спирали бескрайнего хоровода, а в середине хоровода слышен теперь отчаянный топот, стоны, крики, мельтешащий, зыбкий, угасающий мир, который медленно исчезает в сменяющемся свете дня и ночи, тонет в суматохе танца, где танцоров уже не различить, а они все кружатся и кружатся, пока не повалятся в смертельном изнеможении на землю и не заснут, ничего уже не зная, не слыша и не видя, и когда Янкель опустил свою скрипку, то прошло уже семь дней и ночей, а он-то думал, что всего один день отыграл и одну ночь, но дыхание его скрипки – ее дикая песня еще долго слышалась между небом и землей, и плыла эта песня дальше, до той деревни, где затевался новый хоровод и новая праздничная вереница людей начинала кружиться в бесконечном лабиринте, и все кружилась, кружилась, кружились люди, и кружилась она сама – до самой смерти, до самого рождения.