Вирджиния теперь живет в Йоркшире, у нее собаки, муж — любитель псовой охоты и трое детишек — светленьких и розовых, как поросята. А ведь это была самая ненормальная девчонка из всех, каких я знала и знаю. Каждый месяц она отправлялась к одному из тех, давишних, лондонских психов-стилистов (парикмахеров-художников, уточняла она неизменно) и выходила от него с торчащими в разные стороны волосами всех цветов радуги. Она никогда не отказывалась от травки и, подозреваю, время от времени прибегала к кокаину. Что до меня, я довольствовалась своей работой, рассматривала этих мужчин, которые обнимались, целовались и терлись друг о друга, и чувствовала себя здесь, в этом мире, где я не существовала как женщина, спокойной и защищенной. Я могла сколько угодно мечтать, могла о чем угодно писать, не рискуя, что кто-то поинтересуется тем, что я делаю. Я была свободна — да, думаю, именно это чувство было главным, с ним я просыпалась тогда каждое утро.
Мэтью я встретила в книжном магазине позади Британского музея. Он искал что-то про Африку, приставал с этим к продавцу, и тот не знал, как от него отделаться. Когда он прошел мимо меня, я улыбнулась, и он сказал мне по-английски, что некоторым продавцам лучше бы стоять по ту сторону, — и показал на музей. Я снова улыбнулась. Он двинулся к двери, но остановился, обернулся и пригласил меня выпить с ним кофе по-ирландски. Так вот и сказал в первый день нашего знакомства: «Would you fancy an irish coffee?» И мне почему-то не показался странным для первого свидания этот напиток — смесь ирландского виски и кофе с сахаром и сливками… Интересно, а Анна пробовала ирландский кофе? Знает его вкус?
Мы устроились в баре на Пикадилли, и я до сих пор помню, как зашумело у меня в голове после первого глотка этого кофе. Так сразу, резко. В баре мы просидели — проболтали, просмеялись — до тех пор, пока я не спохватилась, что пора бежать на работу. Мэтью спросил, пускают ли к нам гетеросексуалов, пошел со мной и на весь вечер приклеился к стойке, вежливо уклоняясь от приставаний.
Иногда он говорил: «I'm with the lady» — и мне тут же приходила в голову глупая мысль о том, как ДФК говорил: «I'm the man with Jacky».[8]
Мэтью появлялся в нашем баре три недели подряд каждый вечер, нам приходилось говорить громко — из-за музыки, мы не всегда друг друга понимали и смеялись над этим: чуть ли не орать и все равно не слышать, что тебе сказали! — нам казалось смешным находиться в приюте тайных страстей и не хотеть ничего, ровно ничего изменить… Первый раз мы поцеловались под песню «Those Were the Day»[9] — знаете как? Наклонившись друг к другу через стойку — только лицами соприкоснулись. А после работы я пошла к нему, и нам пела Нина Саймон,[10] и мы любили друг друга… Мэтью учился на факультете журналистики и мечтал уехать в Африку. Такая, по его словам, у него была цель: уехать туда, где все началось. А я сказала в ответ, что пишу понемножку. Тут он приподнялся на локте, глаза его загорелись, и он признался, что сразу понял — я не из обычных девушек. «Not a common girl».[11] Никогда еще я не слышала таких прекрасных слов в свой адрес. Я осталась у него. Утром он уходил на занятия, а я часов до двух писала в толстой школьной тетрадке, потом шла гулять или читала. Шекспир, Вульф, Диккенс, Бронте… Одни только англичане, хотя я писала по-французски!.. но это меня не смущало, скорее, наоборот. Ни французский, ни английский не были для меня родными, они не оспаривали друг у друга первенство, а писала я всегда только по-французски: мир, который я придумывала, говорил на этом языке, и тут выбор не вставал. К пяти я шла в бар, в восемь туда приходил Мэтью. А в час ночи мы отправлялись домой — его рука на моем плече, мой указательный палец просунут в шлевку на его брюках. И я всегда просыпалась с трепетом в сердце, просыпалась еще до того, как открою глаза, и спокойствие, нежное и ужасающее спокойствие, которое было со мной и во мне раньше, исчезло безвозвратно. Дни пролетали быстро, я ощущала, что время все ускоряет свой бег, и ничего не могла с этим поделать.
Прошло больше двадцати лет, а я так хорошо помню, какая светлая у него была кожа, помню сотни родинок, рассыпанных по всему телу. На спине — целые созвездия. Я часами рассматривала эти созвездия, отслеживая пути звезд, — конечно же, конечно же, это были не просто родинки, это были звездочки, я гладила пальцем более выпуклые, я целовала вновь открытые и возвращалась с поцелуями к открытым раньше. Он позволял мне делать что угодно, терпел, он засыпал под моими ласками. Порой, когда мы шли по улице, я думала: а ведь никто на свете, кроме меня, не знает, что все его тело усыпано звездами, и такую гордость от этого испытывала — даже сравнить не с чем.
Мэтью совсем плохо знал французский, но просил меня читать написанное вслух. Он садился на пол, привалившись спиной к стенке, скрещивал руки на груди, вытягивал ноги и слушал. Иногда мне казалось, что он растроган — по какой причине, было не понять, он уверял, что музыка моего текста сама по себе печальна, — и тогда он подходил ко мне, опускал голову мне на колени и говорил самые главные слова на свете. Наша любовь была самой искренней, самой настоящей и самой безыскусной.
Одно время я думала, что могла бы прожить здесь, в этой почти пустой квартире, всю жизнь. Что не устала бы ни от гаража, который находился прямо под нами, ни от метро — поезда проходили рядом, и земля, от них дрожала. Что не соскучилась бы по своей стране, а лондонские серые тучи и бесконечные дожди не вогнали бы меня в депрессию. Но мне было отпущено не так уж много времени на эти мысли, мне было отпущено не так уж много времени на то, чтобы купаться в этом счастье, возвращаться и возвращаться к этому блаженному ощущению.
Мэтью выиграл конкурс молодых репортеров, организованный крупным журналом, и ему нужно было улетать в Африку. И тут тоже — как со временем, которое летело все быстрей и быстрей, — было ничего не поделать.
В воскресенье мы пошли в Ноттинг-Хилл, и он купил там три чашки. Назавтра он улетал в Мали. «Ба-ма-ко», — то и дело повторял он на разные лады, так произнося это название, будто смаковал что-то необычайно вкусное. А я не грустила. Ну а как я могла грустить, если тот, кого я люблю, улетал к той жизни, которая влекла его больше всего на свете? Мы спокойно возвращались домой — с тремя чашками в моей матерчатой сумке, мы шли — его рука на моем плече, мой указательный палец просунут в шлевку на его брюках, мы шли, как будто ничего не произошло, как будто завтра — такой же день, как другие, как будто завтра снова начнется с наших милых повседневных привычек. Придя домой, мы любили друг друга — тихо, нежно, без слов. А потом я долго рассматривала его усеянное звездами тело и думала, что если нужно было бы что-то непременно запомнить, то это и были бы они, сотни родинок, которые словно образовывали вторую его кожу — небесную.
И когда сегодня, больше чем двадцать лет спустя, я закрываю глаза, я вижу его спину и эти коричневые, черные, иногда красноватые, как ржавчина, пятнышки. Я вспоминаю самую большую родинку — под левой лопаткой, и другую — на правой ягодице, в зависимости от того, как падал свет, она казалась более или менее красной. Я вспоминаю дорожку из точек — как будто крошечные круглые зверьки бегут друг за дружкой чуть правее и ниже его плеча. Я вспоминаю свою юную смуглую руку, свои пальцы на этой волшебной спине.
Назавтра мы пили чай из наших тонких фарфоровых чашек, мы обещали друг другу жить… Нина Саймон пела «Мой путь». «…Мила теперь вдвойне моя судьба, моя дорога, пускай осталось мне не так уж много…»
— Ты продолжай писать, хорошо? И постарайся издаваться, чтобы я когда-нибудь смог напасть на твой след…
— Да.
Мы не обещали друг другу видеться, писать, звонить, рассказывать, что нового, — мы не обещали ничего из того набора, что обязательно порождает обманы и сожаления. Он взял себе одну из трех чашек — вот и все. Последний его образ, сохранившийся в моей памяти: молодой человек с печалью в глазах машет мне рукой из окна.
Я, так любившая Лондон, так любившая этот город, где в уличной толпе шли рядом панк и рыжая обывательница в строгом костюме, индуска в сари, шотландец в килте и бизнесмен, я, каждый день заново влюблявшаяся в ветер, в траву, в эту нигде и никогда не виданную, небывалую голубизну неба, когда погода ясная, — я не могла больше здесь оставаться. И все-таки я почти не плакала. Ко мне пришло понимание: я пережила начало чего-то, что многие мужчины и женщины ищут всю жизнь. Теперь я думаю иногда, что, может быть, лучше было бы мне и не переживать этого, не знать совсем, тогда бы я всякий раз, знакомясь с мужчиной, не ждала повторения этого душевного покоя, этой тишины, этой нежности пополам со страстью… А то ведь как будто мне дали попробовать кусочек самого прекрасного плода на свете, но только кусочек, один-единственный, большего я не заслужила.