В десять я должна быть у парикмахера — вместе с Анной. Ровно в десять, минута в минуту, — так она написала в программе. Такси должно быть заказано на полдесятого, мы приедем к мастеру заблаговременно, но это необходимо — чтобы на бархатном ковре не появилась морщинка. В половине двенадцатого за нами приедет машина (за рулем Эрик, друг Алена, — он тоже заранее все расписал), и мы поедем в Эн, к замку. По дороге захватим Ива, мне еще надо не забыть свою одежду, сумочку, всякие мелочи. В тринадцать часов мы обедаем в Артемаре[14] — в местном ресторанчике заказан столик на троих — на Анну, на меня и на Ива. В шестнадцать будет гражданское бракосочетание — это простая формальность, говорит Анна, — в семнадцать тридцать венчание (религиозная церемония будет проходить во дворе замка), потом — праздник. Я ночую в замке, а завтра — ровно в одиннадцать — возвращаюсь к себе, теперь и навсегда я буду здесь одна и смогу опять вести свою жизнь, состоящую из подробностей и умолчаний. Вот такая у меня программа.
А Анна с Аленом завтра вечером уедут в Венецию, как тысячи новобрачных до них, и это заставляет меня вспомнить о групповых свадьбах в Корее, о маленьких черных и белых мышках на площади… Я бы на их месте поехала в Тимбукту, но я не на их месте, я вообще не знаю, как это — выходить замуж, не знаю, что такое медовый месяц, который длится целую долгую неделю, который дает людям возможность существовать вне времени и житейских реалий.
Я осторожно мою голубые чашки. Протираю, боясь сломать тонкий фарфор, если нажму чуть сильнее, смотрю за тем, чтобы вода была все время одинаково теплой: они же могут треснуть от перепада температуры. Пока я мою эти чашки, мне кажется, что Мэтью снова со мной, что двадцать три года без него были не двадцать три года, а двадцать три часа, и впервые думаю о том, что, может быть, была не права, когда не стала его искать, и зря не хотела на него давить, не хотела просить, чтобы остался со мной, может быть, если бы я плакала, кричала, вопила о том, как люблю его, он бы остался… Впервые думаю о том, что, может быть, он умер, давным-давно похоронен, забыт всеми, а я продолжала все это время жить — без каких-либо предчувствий, без особой грусти — с дочерью-безотцовщиной, с самой собой — сиротой без любви. Я вздрагиваю — еще немного, и раздавлю драгоценные чашки, так что лучше побыстрее их ополоснуть, вытереть и убрать на верхнюю полку. Это занятие меня успокаивает, мне мерещится в этом знак — доказательство того, что Мэтью жив. А была бы я уверена, что его нет на свете, если бы разбила чашку? С возрастом я становлюсь суеверной. Цепляюсь за приметы, утешаю себя случайными событиями, делаю себе амулеты из прошедшего времени, талисманы с синим утром — и думаю, что гроза смоет любые сожаления…
Анна у себя в комнате, она меня зовет, просит помочь с упаковкой подвенечного платья, и я вспоминаю о приготовленном для нее пакетике. Иду за коробочкой, обернутой красной бумагой, приношу, протягиваю ей и говорю: «Something old, something new, something borrowed and something blue!» Когда я перехожу на английский, Анна знает: сейчас будет сказано нечто важное, это неписаный семейный закон, своего рода договор, один из тех, что возникают сами собой, когда люди долго живут вместе. Анна садится на край кровати, рядом с платьем, она уже сняла его с плечиков, край юбки чуть завернулся, коснувшись пола, может замяться, на ткани останется след, и Анну это будет раздражать, но сейчас она держит в руках коробочку. Сначала минутку словно бы греет подарок в ладонях, благодарит меня — тихонько, оно будто с выдохом вылетело, это «спасибо», потом начинает снимать упаковочную бумагу. Делает это осторожно, стараясь подцепить кончиком ногтя скотч, который ей хочется отклеить поаккуратнее. Первое, что она видит и вынимает, — чуть пожелтевший с годами платочек. Старенький муслиновый платочек. Говорю ей, что он сохранился от моей мамы. А она спрашивает: «Бабушки-людоедки?»
Мама умерла, когда Анне было пять лет, они никогда не видели друг друга. А когда моей дочке исполнилось десять, я подарила ей наполовину заполненный альбом для фотоснимков. В нем были фотографии моей семьи. Под одной из них, портретом мамы в молодости — с таким же, как у меня, туманным, ускользающим взглядом, который выдавал такой же, как у меня обычно, страх перед камерой, — под этим снимком Анна написала: «Бабушка-людоедка». Мы тогда все время читали с ней волшебные сказки, разыгрывали их, и я брала себе роли чудовища, волка, дракона, людоеда или людоедки, злой мачехи… Подпись и сейчас вызывает у меня улыбку, потому что я совершенно уверена, что Анна и моя мама прекрасно бы спелись. Обе они достойно выдержали бы любые испытания на прочность, они одинаково прямолинейны, Анна так же, как моя мама, признает только хорошо, по правилам сделанные вещи… У мамы было мужество, мечты, о которых она не умела рассказать, и двое неблагодарных детей.
Теперь ее внучка вынимает из коробочки браслет, я говорю: «Чур, не заматывать!» — и она смеется совершенно по-детски. И вот уже соломенно-желтый браслет скользит по руке Анны, она останавливает его на запястье и рассматривает, как украшение выглядит на ее нежной, смуглой, матовой коже. А мне в эту минуту хочется сжать в руке ее запястье — точно там, где браслет, который я носила всю свою жизнь, сжать покрепче — чтобы на этой смуглой коже остался его отпечаток. Потом ей попадаются голубые трусики, и она выдыхает: «Ма-а-ам», но и тут ей смешно, пусть даже она стесняется — мне кажется, Анна покраснела… Но вот наступает черед ларчика для драгоценностей, дочка достает его с самого дна, открывает и обнаруживает пару маленьких сережек. Плечи ее слегка вздрагивают, мне становится тревожно. И не зря: Анна плачет. Мелкие слезинки скатываются по ее щекам, и я становлюсь на колени рядом с нею, губами прикасаюсь к этим солоноватым жемчужинкам, и на мгновение наши тела соединяются — так, как было, когда я носила ее в животе. Я защищаю свою дочь, без нее меня бы не существовало, мне хочется не отпускать ее, вернуть ту маленькую девочку, что склонялась над тетрадками и задавала мне тысячи вопросов в полной уверенности, что мама может ответить на любой. Я бы хотела вернуться во времена, когда ее доверие ко мне было нерушимо, когда она, сгорая от любопытства, смотрела на меня широко раскрытыми глазами, впитывала каждое мое слово и ни секунды не сомневалась, что мама всегда и все говорит правильно.
Держа в объятиях свою дочку, свою взрослую дочь, уже почти замужнюю, я чувствую себя такой старой, такой сморщенной, такой отжившей, такой безнадежно отставшей от моды… Кому я теперь нужна? Что мне теперь делать?
Анна высвобождается, и мы вместе надеваем на подвенечное платье серый чехол. «Надо будет там его погладить», — говорит она. Мы замираем над чехлом, в который упрятано белое платье, и кажется, будто никакой свадьбы нет. Целую неделю я видела это платье висящим на стене, и все вертелось вокруг него, его нельзя было трогать, рядом с ним полагалось молчать, чтобы не нарушить его покоя; реликвия, идол, памятник — вот чем было это платье, но вот взвизгнула, закрываясь, молния — и оно исчезло.
Анна чувствует, как все вдруг изменилось, смотрит на часы и говорит:
— Слушай, мы же опоздаем!
«Мы опоздаем» или «мы опаздываем» — ее любимая фраза, она произносит эти слова при каждом удобном и неудобном случае, стремясь к началу движения, действия. Я отвечаю так, как всегда отвечаю в таких случаях: «Ну что ты, что ты!» — и тут раздается телефонный звонок.
Это Ален. У него совершенно спокойный голос, он спрашивает, как я поживаю, и я уже собираюсь ответить, когда передо мной вырастает Анна и знаками — чрезвычайно выразительно — намекает, что следует передать ей трубку, сию же минуту — да-да, как можно скорее, ну!
Как тут не послушаться, я покорно отвечаю будущему зятю:
— Передаю трубку Анне, пока, Ален…
Анна принимается что-то шептать в микрофон, я слышу, как она смеется, вздыхает, говорит, что церемония пройдет быстро, слышу в ее голосе счастливое ожидание. Заканчивая разговор, она говорит: «И я тоже!» Что — она тоже? Я тоже тебя люблю? Я тоже тебя целую? Я тоже хочу прожить с тобой всю жизнь? Я тоже без тебя скучаю? Я тоже спешу? Я тоже боюсь?
Мои вещи — заранее приготовленные — лежат у меня в комнате, и, пока Анна принимает душ, я вызываю такси. Нужно набирать множество номеров, бесконечные цифры, теперь заявки принимают компьютеры, телефоны трезвонят в пустоте, потом роботы, безрукие роботы, как бы снимают трубку, но требуют-то они, чтобы ты набрал еще какой-то номер, по-настоящему! Набираю и набираю, как полная идиотка! Чуть-чуть ошибешься — и вот ты уже, оказывается, заказал такси совсем не в том направлении, и увезут тебя куда-нибудь в Везуль или в Сен-Пьер-де-Кор![15] Изо всех сил сосредоточившись на кнопках, нажав дикое количество раз на всевозможные цифры и символы — звездочки и решетки, — я наконец слышу голос, который с дурацкой интонацией сообщает мне, что такси через полчаса подъедет к дому 46 по улице дез Арше, что это будет голубой «мерседес» и что я могу повесить трубку. А если не повешу? Если останусь на линии и буду набирать еще какие-нибудь цифры, жать на разные кнопки, пока они там все не свихнутся? Чем я, в конце-то концов, рискую? Неожиданно позади меня возникает Анна и знаками показывает, что ванная свободна, так что трубку все-таки приходится повесить. Тонометр, барометр, хронометр — нет времени играть с роботами.