В пустой ординаторской Боря с Эмилем пьют кофе, болтают на национальную тему.
— Таджики арийцы. Что бы это ни означало.
— Да? — Боря не знал, думал, хачики.
— Хач, кстати, — Эмиль интересовался, — по-армянски — крест.
— Крестики. Тоже неплохо. Крестики-нолики, — Боря шутит из последних сил.
Перевозка приходит под утро.
Хороший он все-таки, Боря.
— Ты тоже ничего. Маленький лорд Фаунтлерой. — Оба едва стоят на ногах от усталости. — Теперь ты их благодетель. Такого больного перевести, а! Ничего, довезем. Кто не рискует, не пьет шампанского. Хочешь шампанского?
Эмиль качает головой:
— Что-нибудь придумают нелестное, вот увидишь, — но и сам не очень верит в то, что говорит. Такое даже эти оценят.
На неделе он отвлекается от истории с таджиком, да и не теребить же Борю каждый день. В пятницу утром, проезжая мимо спортивного, вспоминает, останавливается. — Биты? Да, сколько угодно. — А… варежки такие и шары для бейсбола? — Нет, не поступали. Мы не в Чикаго, моя дорогая, — вдогонку.
Собравшись с силами, он звонит-таки. Боря расслаблен: снова жара, в футбол наши слили. Германия с Испанией в финале, две страны фашистского альянса. Работы, как всегда летом, мало.
— А этого нашего, — Эмиль называет таджика, — куда дели?
— Куда что, — отвечает Боря самым естественным тоном. — Сердце в Крылатское уехало, легкие — на «Спортивную».
Разобрали таджика на органы, короче говоря.
— …С легкими лажа вышла: хотели оба взять, а взяли — одно.
Опять Эмиль молчит в телефон.
— Почки еще есть, — наконец произносит он тупо.
— А почки как-то никому не приглянулись, — хмыкает Боря.
Зачем он смеется? Этого делать не следует.
— Доктор, вам показалось, — отвечает Боря. — Смерть мозга, умер он. Вот так. Мы его и смотрели-то в сущности мертвым.
Знал Боря, что так получится, или нет, когда увозил? Эмиль его все-таки спросит. По крайней мере, имел он в виду — возможность?
— Когда разворачивался на шоссе — не имел, а потом, когда забирали, то да, подумал. Я, видишь ли, нейрохирург. Никто тебе ни в чем не виноват. И потом: господин кардиолог, вы что-то имеете против трансплантологии?
Эмиль вспоминает про «если зерно не умрет…», про «жизнь за други своя…». Нет, там другое, там добровольно…
— А у нас — презумпция согласия, слышал? «Нравится — не нравится, спи, моя красавица». Иначе вообще бы органов не было. Пьяный завтра тебя или меня на «КАМАЗе» задавит — и распотрошат за милую душу. Хотя сам знаешь, все у нас через жопу. Один раз четко сработали — ты и то… Ну помер бы твой таджик, как другие, — лучше было бы, да?
Может быть, и лучше, Эмиль не знает. Смерть мозга, Боря сделал, что мог, это ясно, но зачем…
— Зачем — что? — Боря уже очевидно устал.
— Эти словечки… — Да-да, в словечках все дело.
И что Эмиль объяснит теперь тем, за бетонными тумбами?
— А ты скажи им, что таджик их, возможно, две человеческих жизни спас. Шире надо смотреть. У нас ведь — никакой личной корысти.
Корысти, Боря, корысти. Кто говорит про корысть? Правда, не ссориться же им в самом деле. Жизнь одним таджиком не заканчивается, в медицине всегда так.
— Неврачебный разговор у нас вышел какой-то, дружище, — говорит Боря примирительно. — Никто не знал, что так будет. — Да, печальная сторона профессии. — Ну все, брат, давай.
Конец связи. Достаточно.
Вечером безо всякой аппаратуры Эмиль отправляется на дачу, где ждут его жена с ребенком, необходимость вырубить разросшиеся клены, поменять насос, оформить собственность на землю. Всё как у всех.
За бетонные тумбы он больше не ездил.
Август 2009 г.Он и человек разумный, и врач неплохой, мы хотим лечиться у таких, если что. Врач, две работы — денежная и интересная. На интересной он думает: настоящая работа, врачебная, денег только не платят. А человек он молодой, ему нужны деньги. Дети маленькие, сиделка для бабушки, машина ломается, много желанных предметов, много всего вокруг, не стоит и объяснять. Но дольше, чем на несколько секунд, он о деньгах не задумывается. Нужны — и всё.
Денежная работа, напротив, вызывает долгие размышления. Я небесталанный, думает он, молодой — бабушка жива, разумеется, молодой, — надо многое успеть, на что я жизнь трачу? Он знает, на что ее тратить: жить, думать, чувствовать, любить, свершать открытья. Отец ему говорил, назидательно, тяжело: занимайся тем, что имеет образ в вечности. И стихи читал, эти и другие. Давно это было, больше десяти лет уже, как нет отца.
Интересную его работу вообразить легко: смотреть больных в клинике, радоваться, когда помог, сделал что-нибудь новое, диагноз редкий поставил, огорчаться — ну тоже, конечно, — когда больные умирают или приходится много писать. Того и другого хватало: скоропомощная больница, дежурства, но он был хорошим врачом, мы уже говорили.
Кое-как платили и здесь: благодарные больные, их родственники. Гонораров он себе не назначал: мало ли что — все, он — не все.
Денежную работу представить себе сложнее. Вот что это было: возить за границу больных эмигрантов. Есть такая организация — отправляет людей насовсем в Америку, под присмотром. Евреи, баптисты, бакинские армяне, курды, странные люди — куда они едут, и как это все работает? Люди странные и занятие странное — возить их, но платят хорошо: шестьсот долларов за перелет — разве мало?
И вот сегодня, в пятницу, — передать дежурство, забрать медицинские причиндалы, попасться на глаза начальству и к часу — в аэропорт, в Америку лететь, в который раз? — он давно уже сбился со счета. Быстренько сдать больного — да, надо еще из Нью-Йорка долететь до конечного пункта, на этот раз близко — Портленд, там его встретят друзья: два часа — и они уже в Бостоне, и в Америке все еще пятница. Деньги заплатят в Нью-Йорке, с больным он расстанется в Портленде, друзья — муж с женой, его однокурсники, рано поженились, рано уехали, любимые, надежные — не дадут истратить ни цента, а утром отвезут его прямо в Нью-Йорк — как раз туда собирались, они любят Нью-Йорк, они любят все, что идет их с ним дружбе на пользу. Будет суббота. Он вернется домой в воскресенье, выспится — и на работу, главную, интересную. Так каждый месяц.
Но когда он собрался уже идти, выходит заминочка — Губер. Больную одну надо глянуть. Губер — заведующий коммерческим отделом — обидчивый, вялый, мстительный, в сознании врачей — вор. От коммерческих больных — одни неприятности, а деньги все равно не врачам идут. Заметьте, Губер не сам просил, через медсестер. Сам бы он выразился в том духе, что вам, мол, все равно делать нечего, тетеньку посмотрите, пожалуйста.
Хорошо, он посмотрит, но быстро. Где она? — в коридоре.
Сестра, тихо:
— Цыганка.
Он цыганку одну уже полечил месяца два назад. Странная была женщина, нетипичная. Сестры предупреждали: поосторожнее с ней. Молча разделась — по пояс, как велено, без обычных вопросов: «Бюстгальтер снимать?» Торжественность и презрение. Молча повернулась на левый бок, когда надо было. Без шуршания женского, безо всяких фру-фру, без «Ой, это сердце мое так булькает?» Очень резко взяла заключение. Кажется, сказала: «Спасибо». Чувствовалось: ненавидит она их, — слово в голову пришло — вертухаев. Раз в форме, пускай в медицинской, в халатах, в пижамах, то кто же они? — вертухаи. Куда она так торопится? Сестра объяснила: женщина в микрорайоне известная, наркотики продает. Сестры всё знают, они ведь живут тут, им удобней работать по месту жительства. Так что торопится женщина — дело делать. Сын у нее еще — взрослый, девятнадцать лет, не в его дежурство это было, — умер. Вот отчего такая торжественность. Ладно, ничего серьезного, да и цыганка она какая-то ненастоящая. Худая, стриженая. С фамилией искусственной — что-то такое, как будто русское, цирковое. Замужем, интересно? Сестры и это знают: первый — повесился, нынешний муж — без ног, попрошайка.
Хватит нам ужасов. Сегодня другая цыганка. Та была относительно молодая, эта — старая.
— Что у них с нашим Губером? — удивляется медсестра. — Всей правды мы никогда не узнаем.
— Зовите ее, быстро только.
Суетливая бабка с невнятной речью, рыжие, неаккуратно крашенные волосы, руки грубые, отеки вокруг перстней, отеки лица, ног. Пестро одета бабка, наши не так одеваются.
Сестра ворчит: вот укуталась!
— Тепло уже, бабушка, апрель!
И что, что апрель? — ей всегда холодно.
Хорошо, хорошо, что ее беспокоит? Они спешат.
Цыганка мямлит, не разберешь. Сколько ей лет? Она и возраст назвать свой не может!
— Бабка, ты не в гестапо, — взрывается медсестра, — говори!