Цыганка мямлит, не разберешь. Сколько ей лет? Она и возраст назвать свой не может!
— Бабка, ты не в гестапо, — взрывается медсестра, — говори!
Нельзя так с больными, особенно — коммерческими, от Губера.
Им надо записать ее год рождения.
— Пиши — двадцатый…
— А на самом деле какой?
— Двадцать восьмой напиши… Тридцатый.
По документам — двадцатый, но не выглядит цыганка на семьдесят девять. Что за галиматья? «Галиматня», — говорит Губер, он из Молдавии, думает — так и надо. Его не поправляют, а за глаза смеются.
Спросим так: сколько ей было во время войны? Не помнит. — Какой войны? — Войну не запомнила? Да где она жила?
Отвечает:
— В лесу.
— В лесу? Что делала?
Сестра смотрит на него: неужели же он не понимает, что они делают?
Цыганка:
— Песни пела.
Песни? В лесу? Давайте, раздевайте совсем.
Сестре его явно не по себе.
— Таблеточки назначь, получше, — просит цыганка.
Раздевайте, раздевайте. По кабинету распространяется удушливый запах.
— Обрабатывать надо опрелости, — злится сестра. — Ну и вонь!
Протрите вот тут. И тальком. Нечистая бабка, что говорить.
Он смотрит ее на аппарате — сердце большое, хорошо видно. Действительно, сильно больная. Положить бы. Сейчас он распорядится. Сестра возражает: пропадет что-нибудь из отделения, кто будет отвечать?
Бабка и сама не хочет лежать в больнице:
— Таблеточки получше назначь…
Ладно, пятнадцать минут еще есть, йод давайте, спирт, катетер, перчатки стерильные, новокаин. Ставит метки на спине у нее фломастером:
— В легких вода накопилась, сейчас уберем, — про плевральный выпот.
Сестра качает головой: только посмотреть просили, Губер недоволен будет. — А мы ему ничего не скажем, вашему Губеру. Проводить через кассу не надо.
Что там бабка бормочет? — Она не русский человек, не может терпеть боль. — И не придется, укольчик и все.
Пусть жидкость течет, он напишет пока.
Полтора литра в итоге накапало.
— Легче дышать?
То-то же. Он дописывает заключение.
— Пусть дадут ей таблетки получше, — просит цыганка, снова уже одетая, — и будет им счастье.
— Счастье? — кривится сестра.
Он знает, что она хочет сказать: от цыган — все несчастья. Нет, он кривиться не станет — не из суеверия, а так.
— Таблеточки получше, — повторяет бабка, — и чтоб сочетались, ты понял… — зубы оскаливает золотые.
С чем они должны сочетаться? С гашишем? Или с чем пожестче? Бабка пугается: зачем так говорить? Рюмочку она любит, за обедом.
— Ну, если рюмочку…
Да, отличные таблетки. И сочетаются.
Счастье, — думает он, — надо же! Счастье.
Цыганка принимается совать ему смятые деньги. Там одни десятки, ясно видно. Он отводит ее руку — какая, однако, сильная! — а сам понимает: все дело в сумме, были б тысячные бумажки, он бы, возможно, взял. Так что гнев его — деланный, и всем это ясно, кроме, как он надеется, медсестры.
— Разве можно в таком виде к доктору приходить? — возмущается та, выпроводив цыганку.
Какая медсестра у него — нервный, западный человек! Окна открыла настежь, прыскает освежителем. Всё, он пошел.
— Вы меня извините, — произносит сестра, — но таких вот, как эта, вот честно говоря, ни капельки не жалко. Таких, я считаю, не следовало бы лечить.
Сейчас она скажет, что Гитлера в принципе не одобряет, хотя кое в чем… Какой там западный человек, просто дура! Выходя уже из больницы, обгоняет цыганку. Та хватает его за рукав: дай погадаю! — Нет, мерси. Дорога дальняя, он и так знает, что его сегодня — причем уже — ждет.
Он ездит в Шереметьево на машине — и долго, и расточительно, но он привык, хотя всех-то вещей с собой — медицинская сумка, книжка, рубашка, трусы-носки. Все, кроме сумки, он сегодня забыл, забыл почти сознательно: так и не придумал себе чтения, а переоденут его бостонские друзья — после поездок к ним в его гардеробе всегда происходят улучшения. Читать он не будет, послушает музыку, у него с собой ее много и на любое состояние души.
В Шереметьеве его ждут огорчения. Во-первых, что, впрочем, не страшно, больная досталась тяжелая — старушка с ампутированными ногами, слепая, с мочевым катетером, у старушки сахарный диабет. Предстоит колоть инсулин, выливать мочу, каталки заказывать. С ней, однако, разумный с виду муж — ничего, долетим. Много хуже другое — он промахнулся с Портлендом. В билете не Портленд, штат Мэн, меньше двух часов на машине от Бостона, а другой Портленд, штат Орегон, на противоположной стороне Америки.
Надо же так обмишуриться, тьфу ты! Он рассказывает окружающим — люди из таинственной организации, отвечающей, в частности, за билеты, смеются: не такого уровня несчастье, чтоб сочувствовать. Эх, предупредить друзей — вот расстроятся! Он из Нью-Йорка им позвонит. Не несчастье, но лажа.
Ребята из службы безопасности — «секьюрити», русские — знают его давно, не шмонают, а так — поводят руками в воздухе: «Взрывчатые вещества, оружие есть?» — улыбаются, он и им рассказывает про передрягу с Портлендом. — Портленд, — говорят — ничего, не так страшно, вот Окленд есть — в Новой Зеландии и в этой, ну, где? — он подсказывает: в Калифорнии, — да, так один мужик… — Простые ребята, но есть в них какой-то шарм. Ему нравится постоять с ними, поразговаривать. Опять-таки, униформа их, видимо, действует.
Сейчас он — в который раз? — не меньше чем в третий — выслушает историю про то, как американка везла с собой кошечку — их помещают в специальные клетки, сдают в багаж, — а кошечка сдохла, грузчики шереметьевские ее выкинули, чтоб не было неприятностей, а в клетку засунули другую, живую, кошку, отловили тут где-то, и американка настаивала на том, что не ее это кошка, потому что ее была — мертвая, и везла она ее на родину хоронить. Возвращалась откуда-то. Из Челябинска. В прошлый раз было наоборот — американка с дохлой кошкой прилетела из Филадельфии. В сегодняшнем виде история выглядит естественней, и все равно она, конечно, выдуманная, и американцев ребята называют америкосами и «пиндосами» — новое слово, нелепое, «секьюрити» и в Америке не были, — но каждый раз он смеется. Всё, пора в самолет.
— Когда воротимся мы в Портленд, нас примет Родина в объятья! — поет один из парней.
— Прокатился бы я вместо тебя, доктор, — говорит другой мечтательно, — на небоскребы на ихние посмотреть.
Нет, ребята, медицина — это призвание.
— Прощай, немытая Россия! — произносит молодой человек, сидящий через проход.
Стандартный для отъезжающего текст — при нем его произносили не раз. Вначале, когда начинал летать, ждал человеческого разнообразия — эмиграция, серьезный шаг, потом понял: работа — как в крематории или в ЗАГСе, ограниченный набор реакций, а личность всегда остается тайной.
Взлетаем. Перекреститься — тихонько, чтоб не думали, что ему страшно и не пугались, на самом деле — ничего от тебя не зависит. За рулем, на скользкой дороге, в темноте — куда страшнее.
Самолет неполный, но не сказать чтоб пустой. Два места у окна — его. Следующие двое суток предстоит провести в пути. Два дня жизни в обмен на шестьсот долларов. Друг отца, бывший политзэк, рассказывал: труднее год сидеть, чем пятнадцать лет, год — только и ждешь, когда выпустят, не живешь. Что же тогда говорить про поездку длиной в два дня?
Надо бы встать, проведать больную. Или еще подождать? Не лень даже, а профессиональная неподвижность, он всегда презирал ее в реаниматологах.
Дело хоть и странное, но есть в нем свои способы сплутовать. Например, сделать вид, что ты здесь случайно, по своим делам летишь: пассажиру плохо, а тут русский доктор, и лекарства — чудо! — с собой. Стюардессы дарят таким докторам шампанское, разные милые вещи, помогают всячески. А разоблачат — и что? — так, чуть неловко. Они иностранцы, и он для них — иностранец. Если же здоровье подопечного позволяет, можно и не лететь ни в какой Портленд, проводить до самолета — счастливого пути, have a good flight! — и застрять в Нью-Йорке на лишний денек. Имеющим наглость так поступать он завидует, но сам повторять этот трюк не станет: мало ли — случись что, да и от слепой безногой старухи разве сбежишь? Его еще, между прочим, просили за баптистами присмотреть — им тоже в Портленд. С баптистами нетяжело: ни на что не жалуются, таблеток не пьют, да как-то и не болеют особенно, бестолковые только, детей целый выводок — вон, сидят в хвосте — раз забыли одного ребеночка в Нью-Йорке, потерялся в аэропорту, они и это легко приняли — добрые люди найдут, дошлют.
— Как себя чувствуете? — измеряет старушке давление, пульс.
Она в полусне. Отвечает муж: — Как вы пишете в таких случаях — в соответствии с тяжестью перенесенной операции.
Что за операция? — Пятнадцать часов в поезде из Йошкар-Олы.