В дальней комнате, на “Бёзендорфере”, мой зоркий глаз заметил черный кожаный саквояж на ремне, и я, недолго думая, расстегнул молнию. Это был футляр со скрипкой. На белом квадратике, пришитом к одному из кармашков, я прочел анкетные данные ночного гостя. Итак, моя Изабелла влюблена — ничего другого мне, разумеется, в голову не пришло — в юного скрипача по имени Жан-Марк Бати, проживающего по адресу улица Фландрии, 18, в Брюсселе.
Я решил, что, в конце концов, этому можно только порадоваться: ведь если Изабелла привела в дом скрипача, стало быть, она сумела соединить свои глубинные устремления с движениями сердца.
В спящем доме я выпил чашку горячего кофе, глядя в окно на запущенный сад. Забытый соседский мячик печально лежал без движения так давно, что уже почти скрылся за высокой травой, блестевшей на влажном утреннем солнце. Птицы порхали с дерева на дерево, из сада в сад.
Мысленно я уже поженил мою Изабеллу с этим Жан-Марком и отпустил их в самостоятельную жизнь; теперь я думал, что надо и мне в это утро взять новый старт и приготовиться к новой жизни, одинокой, независимой, подобной второму взрослению. Изабелла больше не связывала меня; я нашел свой новый путь; так вперед же!
Как это всегда бывало в моей жизни, мне очень помогли друзья. Эмиль так загорелся, что у него, против обыкновения, развязался язык, и о моей совершенной копии узнали Макс и Жанна. Жанна, обладавшая деловой хваткой, быстро нашла способ нажиться на моем (она тоже употребила это слово) гении. Речь шла о выполнении легальных копий — я имею в виду написанные красками в разном формате репродукции известных картин, не претендующие на подлинность, — которые ее отец, почуявший выгодное дело, брался продавать. Старик отошел от издательских дел и искал себе занятие.
На сей раз для меня это оказалось заманчиво: я мог внести новую работу в налоговую декларацию и покончить с полулегальным положением, в котором так долго пребывал. Я подписывал контракты, отец Жанны платил мне по счетам, и я, наконец, жил, не таясь.
Эмиль и Макс тоже нашли идею блестящей, а в моих картинах им почти не к чему было придраться. Иногда Макс указывал мне на какую-нибудь мелкую неточность, вроде расхождения в размере и густоте мазка. И я с радостью убедился, что он, хоть и торгаш, глаз имеет зоркий, познания обширные, и, в сущности, не меньше любого другого достоин называться “собратом по цеху”. Он вкладывал в мои работы не меньше труда, чем я, изучал горы материалов, отыскивая техники той или иной эпохи или секреты состава старых красок, и приносил все это мне для пущего совершенства копий. Хотя я уже считал тогда, что достиг вершины в своем искусстве, он порой задумчиво говорил мне: “Нам еще предстоят большие дела”.
Да, я считал, что достиг вершины, потому что никогда еще не добивался такого признания. Мне хорошо платили, что немаловажно, и отец Жанны продавал мои работы все более требовательной и авторитетной клиентуре: дорогим ресторанам, роскошным отелям, знаменитым дизайнерским фирмам. Мои акции росли.
Вдобавок я теперь путешествовал. Поначалу я ставил свой мольберт в залах брюссельских музеев. Но не прошло и года, как прибыль выросла настолько, что отец Жанны стал отправлять меня в величайшие музеи мира за картинами по заказам клиентов. Так я побывал в Мадриде, Толедо, Вене, Флоренции и даже в Нью-Йорке, где скопировал Эль Греко.
Хранители уже знали меня, принимали как важного гостя, пускали в залы, когда музей был закрыт для посетителей, чтобы мне спокойнее работалось. Студенты восхищались качеством моих копий и совершенством техники; у меня появились ученики, целое небольшое сообщество, и нередко кольцо безмолвных зрителей окружало меня, когда я копировал картины в Брюсселе.
Я работал быстро — это было моим козырем. Всего неделя требовалась мне в среднем, чтобы закончить и довести до ума копию. Весьма напряженная неделя, разумеется, и за ней непременно следовала неделя отдыха, в которую я изживал картину, целиком заполонившую мой ум и чувства. После этого я был готов к новой работе.
Я копировал все. Любая эпоха могла возродиться под моей кистью. Эмиль и Макс трудились не покладая рук, чтобы отыскать и прояснить все неуловимые детали, составляющие подлинность времени. У меня, однако, мало-помалу определились личные предпочтения, и, наверно, из-за книг, которых я когда-то прочел так много, и благодаря тому подражателю Рика Ваутерса, что вывел меня на мою стезю, больше всего я любил копировать произведения рубежа веков, где-то между 1870 и 1920 годами. Макс, Жанна и Эмиль сходились на том, что здесь я поистине превосходил себя. Кнопф, Ван Риссельберге, Энсор, Стевенс, Дегув де Нунк, Уистлер[10], каждый в своем неповторимом стиле, не имели от меня секретов. Я даже с несказанным удовлетворением согласился прочесть лекцию в том самом Институте искусств, который двадцать лет назад закончил, всеми презираемый.
Изабелла поступила в Консерваторию. Ее история с Жан-Марком продлилась всего несколько месяцев, до того вечера, когда они вдвоем дали концерт для узкого круга в доме Абрама Кана. Лично мне их исполнение показалось превосходным, но этот подлец Жан-Марк охаял игру Изабеллы, чтобы набить себе цену в глазах влиятельного солиста, который его критиковал. Она пролила много слез в тот вечер, и я тоже, хоть никто их не видел: я плакал, потому что глубокую свою обиду и сердечное горе Изабелла изливала на плече Абрама Кана, который утешал ее так, как хотелось бы утешить мне.
Что ж, моя птичка оперилась, и не мне было указывать ей, куда лететь.
Мы еще жили под одной крышей, но я часто бывал в отъезде и, возвращаясь, чувствовал, что наш дом, доставшийся мне от Николь, все больше становится домом Изабеллы, а я теперь в нем гость. Всегда желанный, конечно, но только гость.
Потом умер отец Жанны. Внезапно, от сердечного приступа, в самолете.
Мы попытались вести дела сами, но Жанна не тянула. Кое-какие дизайнерские фирмы заключали со мной отдельные контракты напрямую, но заказы поступали все реже, а Макс не мог, занимаясь еще и своим магазином, тащить все это на себе один. Он был прав — такое дело требовало полной отдачи. Я искал, метался, но отлаженная система дала сбой: мы теперь были не так заметны на рынке, и рынок о нас забыл — словно вода сомкнулась над воронкой. Я подумывал снова заняться реставрацией картин в ожидании лучших времен.
Но чего, собственно, я мог ожидать? Мой час славы миновал. Я хорошо им воспользовался, получил много радостей и почестей, которых и не чаял дождаться, оставаясь при этом самим собой. Я уговаривал себя этим и удовольствоваться, я совсем не хотел быть неблагодарным. Но иные депрессии сильнее всех благих намерений, и безудержная печаль одолела меня. Я проводил долгие дни в одиночестве, и стоило мне теперь присесть перед портретом моей прекрасной беременной Николь, на меня накатывало невыносимое чувство— смесь любви, тоски и отчаяния. Я часто плакал, стал излишне чувствителен. Что бы ни играла Изабелла, при звуках музыки я уходил в кухню и лил слезы у окна, глядя в сад.
Однажды, в пятницу вечером, когда я ужинал у Жанны и, в очередной раз расклеившись, не смог сдержать рыданий, она дала мне хороший совет: когда у нее была депрессия, ее друг психолог порекомендовал ей садовничать. Сада у нее не было, но она стала выращивать цветы в горшках и развела великолепный зимний сад в самой солнечной комнате своей квартиры. В ней мы и сидели в тот вечер, и чистая, естественная красота комнатных роз, дурмана с ангельскими рожками цветов, завитков плюща и зелени вдохновила меня. Назавтра я встал пораньше, взял в подвале ржавый инвентарь, валявшийся там со времен родителей Николь, и пошел косить заросший сад.
Работе не было конца, а я чувствовал себя смешным и неуклюжим, и пришлось запеть, чтобы справиться с подступающими рыданиями. Пение-то и разбудило Изабеллу. Она распахнула окно, высунулась и весело окликнула меня. Всего через несколько минут она появилась в саду, одетая в старые брюки и старую белую рубашку — мою, в разноцветных брызгах краски, — на ногах резиновые сапоги, волосы распущены. Она натянула рабочие рукавицы — они были старые и непарные, это я хорошо помню: ей пришлось надеть две правых, вывернув одну наизнанку, — взяла вилы и принялась мне помогать.
Временами мы запевали вместе, все больше арии из итальянских опер, и соседка, мадам Каньяс, взобравшись на табурет или на лесенку, заглянула через стену в наш садик и завела с нами милую беседу. Она говорила, с глуповатым видом, вообще ей свойственным, как безумно любит музыку и с каким удовольствием, в хорошую погоду, когда Изабеллина игра слышна через открытое окно, слушает ее, сидя на стуле в своем саду.
Субботний денек выдался на диво. Мы закончили работу в сумерках, вышли поужинать пиццей в итальянском ресторане по соседству, и я уснул, едва коснувшись головой подушки.