Ну тут, согласитесь, пошел чистый бред, белая горячка. Я, правда, не замечал, чтобы она пила на работе, но, думаю, дома-то она никого не стеснялась. Поговаривали, что когда мы ее увольняли, то она временно нанималась санитаркой в морг при крематории. Отсюда, наверное, и видения такие, не случайно же. Кто-то видел ее в компании с гардеробщиком из крематория, даже пошли разговоры, что, может быть, он и есть отец Мальчика. Ну у такой кто угодно мог быть отцом, тут реляции любой длины составлять можно.
Ну, в общем она очень мучилась из-за музыки и купила Мальчику в магазине книжку «Гамлет», чтобы как-то его отвлечь от пианино. Мальчик прочел книжку и сочинил новую считалочку для своего двора: «Как на крыльце сидели Розенкранц и Гертруда. Чиркали коростели спичками по запруде. Тут как тут скарлатина в рубище из кувшинок, — не разрешает свиток вытащить из улитки, свернутой будто булка с маковкой из глазури, пышащая изюмом царственных междометий — пурпурных охов-ахов, бархатных ой-ой-йоев. Вот из парчи жилетик. Рученьки огрубели? — Рученьки обрубили! — ну и носи на здоровье — впору теперь жилетик. Ты не грусти о клети, припорошенной кровью, скоро зима из снега выложит изголовье, — так говорит Гертруда Гамлетовому другу. Кровь с молоком из снега. Розовощекий танец. Медленные скитальцы. Холст, охваченный пяльцами. Крестиком — боком, боком, выпроводи сугробом…»
Он еще и понаписал от себя на книжке, мама его нам показывала: Лаэрт говорит Гамлету: «Эй ты, безотцовщина, иди сюда!», а Гамлет отвечает: «На себя посмотри!». И еще: где безотцовщина — там нехорошо. «Эдмонд, побочный сын Глостера» — ожидаем плохого. «Вольтиманд, Корнелий, Озрик» — никаких подозрений; а потом «Розенкранц, Гильденстерн» — ну, и что им делать с такими фамилиями?!!
Ничего не помогало с этим странным Мальчиком. Ничто не могло отвлечь его от странных сочинений и диких мыслей. Спустя некоторое время отношения его с мамой, которая все-таки искренне его любила, напряглись у него до крайности. Дело было так: у нее кончились деньги, а у Мальчика еще были. Мальчик работал наводчиком у зеленых. Зеленые уничтожали тех, кто ворует корм из скворечен, особенно зимой, когда они оставляли в птичьих домиках теплый утренний хлеб, а Мальчик им помогал.
И вот у нее кончились деньги, она говорит Мальчику:
— Я тебя очень прошу, ты можешь купить мамочке пиво?
— Нет, мамуленция, — отвечает Мальчик.
— У тебя же есть деньги, — просит мама, — купи своей мамуленьке пиво.
— Есть у меня деньги, мамец. Хватит и на хлеб, и на колбасу.
— Ну, пожалуйста, не покупай колбасу. Купи маме бутылку пива.
— Нет.
— Одну бутылку маиньке-паиньке. Не на что-нибудь ведь прошу. Одну бутылку мамуське-катуське.
Мальчик выскреб все денежки из всех кармашков, зашел в магазин и купил книжку писателя про наших мам, которые покупали вещи, чтобы не было войны. Одна такая вещь была дома и у Мальчика с мамой. Лисий воротник. Его купили сразу после войны. Принесли и оставили отдыхать на столе в столовой, а сами ушли на кухню. А в столовую пробралась маленькая девочка, взяла ножницы и подстригла лисичку. Когда мама увидела, что натворила маленькая девочка, девочка испугалась и закричала:
— Лисичке не больно!
— Не больно? — переспросила мама. — Не больно? Не больно?
— У боли внутри не больно, — ответила девочка.
Эта девочка и была его мама с рыжими крашеными прядями. И вполне вероятно, что Мальчик думал, что про эту лисичку и про эту девочку будет написано в книжке писателя, и если будет, то он даст прочитать книжку маме и она поймет, что так жить нельзя, жить нельзя, жить нельзя. А мама знала, что так жить нельзя, жить нельзя, жить-то, конечно, нельзя, а терпеть можно.
Но они не смогли прочесть книжку писателя, потому что, когда Мальчик вышел из магазина и мама увидела, что он несет не пиво, а книжку, то вырвала ее у него и стала рвать на части, а скрепки из книжки, по словам свидетелей, царапали ей запястья, оставляли красные тире, будто в школе делали пирке для определения туберкулеза, но давно-давно, когда наши мамы кормили детей рыбьим жиром, теперь нет ни туберкулеза, ни рыбьего жира, ни наших мам; осталась музыкальная пьеска Мальчика, она называлась «Тамарка», я, когда ее слушал, то почему-то все время представлял себе дельфина, ловко и скользко дефлорирующего сплющенную океанскую твердь. А может быть, и не я представлял, а представлял, что так представляет писатель.
Даже не хочется говорить: Мальчик-то после этой истории заболел скарлатиной.
Без имени, без документов, только и помогло знакомство с гардеробщиком из крематория.
КРАСАВИЦА-ЦЕСАРКА
Я сам расстроился из-за Мальчика. Что-то было забавное в этом славном карапузе. И вдруг так нелепо умереть от скарлатины. Маму Мальчика мы поскорее уволили из редакции — просто невыносимо было смотреть на ее горе. Все она повторяла: мой Мальчик, царство ему небесное, мой Мальчик, и начинала подпрыгивать под его считалочки, потом убегала, пряталась, сама себя находила и — все сызнова.
Похоронить Мальчика оказалось очень сложно, даже наша уважаемая газета не могла в данном случае надавить на крематорий — никого и никогда не принимали они без имени. Что они фантом будут хоронить, сжигать абстракцию?! Нет. Помог гардеробщик. В обмен на кассеты с музыкой, сочиненной Мальчиком, он согласился задним числом оформить свое отцовство и выправить честь по чести все документы. Мальчик был похоронен под фамилией гардеробщика, гардеробщик и имя дал ему свое собственное. И все исключительно для того, чтобы овладеть музыкой. Как странно! Но писатель мой в какой-то дикой, больной ажитации, прослушав одну только пьеску Мальчика «Тамарка», объявил его гением и поднял общественность города на установление ему памятника.
Мэр, кстати, был двумя руками за памятник, и мы задержали даже выпуск моего путеводителя, чтобы монумент Мальчика с пианино занял там достойное место.
Писатель мой был теперь совершенно уверен, что Бог смеется над ним и издевается, что он, в конце концов, уберет с дороги всех читателей и ни с одним из них не даст встретиться. Писатель теперь даже не поговорить с ними о книге хотел, но предупредить о страшной опасности, нависшей над их жизнями.
Мне искренне хотелось отвлечь его от мрачных мыслей. А кроме того, мне самому не терпелось повидаться с красавицей-цесаркой, стоящей следующей в нашем списке.
Красавица-цесарка, как я уже говорил, была ведущей актрисой нашего драматического театра. Она же была одной из самых приметных послушниц нашего благочестивого городского монастыря. А надо сказать, что в нашем городе никому не возбраняется совмещать, скажем, монастырское покаяние и даже сам постриг с надеванием бесовских личин и вождением за собой медведя, буде батюшка благословит и наставит; конечно, с соблюдением известных предосторожностей и приличий православного календаря.
Возьмем наугад: Страстная пятница. Очень хорошо, и нет ничего проще: в Страстную пятницу положено приходить в театр с прикрученными к спине и, по мере сил, тяжелыми крестами. Зеленые, кстати, подняли шум во всех масс-медиа, настаивая на том, что кресты следует делать из новогодних елок, которые все равно уже загублены, а к весне даже бывают выброшены на помойку. Мысль здравая, и напрасно они горячились, никто не стал возражать. Другое дело, что человек, несущий крест, невольно растопыривает руки, занимая гораздо большее пространство, чем задумано креслом в зрительном зале, но тут уж ничего не поделаешь, все кресла выносятся, и приходится смотреть на сцену, так сказать, а-ля фуршет. Детям в этот день показывают кукольный спектакль «Как верблюд сквозь игольное ушко проходил», а вечером для спонсоров, жертвовавших в особо крупных размерах театру или бравших на содержание нуждающихся актрис, дается представление по мотивам Нагорной проповеди «До встречи в раю». Но это все к слову.
Красавица-цесарка, хотя и участвовала в мистериях и принимала предложения от крематорского музея-ресторана, душой была предана простым бытовым драмам, особенно в стиле ностальжи.
Когда-то она прославилась в драме «Любовь втроем поневоле». Сюжетец там был простой: на сцене темно, в центре большая кровать, туда крадется официантка в белой наколочке и маленьком фартучке на голое тело, влечет за собой пожилого гостя, башмаки в руках, чтобы не шаркал по вымытым половицам, взбираются на кровать, гость вертит головой в темноте, ищет сигареты, и когда щелкает зажигалкой (а она долго не зажигается сначала, цыкает изнутри больным зубом), то видит рядом с собой еще что-то свернутое и очень большое. Он сначала думает, что была влажная уборка, скатали ковер, положили на кровать и забыли. Потом ему мысль приходит, что у официантки ребенок, выросший, но дебильный, наверное, лежит тихо в одной с ними постели, не понимает; и только он перебрал все варианты, как сверток возьми и позови: «Мужик, а мужик! Ты бы оставил мне покурить маленько!» — «А ты кто?» — шепчет гость. «А я муж вот этой», — и тычет чуть-чуть, совсем немного вылезающим из кулака, как из окопа, как бы прикрытым каской ногтя пальцем в сторону официантки через голову гостя. «Быть не может!» — «Может, может, куда разъедешься из однокомнатной квартиры!» А во втором действии — занавес открывается, а та официантка, как блоха, на ночном госте, который и не рад, да не может он блоху изловить, а муж протягивает руки: Анечка, мол, милая Анечка, а я как же? А она ему: «Ты-ы! Теперь-то ты! А где ты был, когда к Стелке лазил, где?!» А муж как заорет на нее: «Все время ты мне повторяешь — щи отдельно, мухи отдельно. А почему, собственно, я, интеллигентный человек, должен есть щи, из которых только что вынули мух? И к чему мне отдельно поданные мухи?!»