Бенчик, по-детски склонив голову к плечу, не перебивая, выслушивал Аврама. И когда тот, наконец, выдыхался — покорно говорил:
— По-своему, вы может быть и правы, папа, но я думаю иначе.
Однажды, не стерпев, дед схватил Бенчика за плечи:
— Ты думаешь, мне хорошо? Думаешь, мне весело? Но я шуткую. Дурюсь.
— Папа, зачем вы хотите у меня забрать мою последнюю надежду в этой жизни? — тихо произнес Бенчик.
— Смотри, какой нежный! — проскрипел вдруг охрипшим голосом Аврам. — А как же я? Без надежды? Без твоего Б-га? Я вижу, ты Ему уже все простил: и твою маму, которая умерла в гетто от голода и холода, как нищая под забором, и нашу Суламифь, и твоего дружка Айзика. Где их могилы, я тебя спрашиваю? — Дед с силой тряхнул Бенчика. Потом оттолкнул его от себя. — А я Ему ничего не простил. Я — злопамятный.
Бенчик, как всегда, стоял, понурив голову. Но тут вдруг вскинулся:
— Папа, вы говорите так, как говорили все отступники во все времена: «Но если Он с нами, то почему постигло нас это?». Как все отступники, вы ищите причину в Нем, а не в нас, отступивших от Него». Мне жаль вас, папа. Вы одиноки в этой жизни. У вас в душе вместо цветущего сада безводная пустыня.
…Обычно, все кончалось тем, что Зяма, самый младший из внуков, но не по годам мудрый, подбегал к Шошане и целовал ее в щеку:
— Не надрывай свое сердце, бабушка.
Шошана всхлипывала и, прижимая меня к себе, шептала сквозь слезы:
— Нам мало одной сироты в семье?!
— Уходите! — командовал дед. — Ей нужно выплакаться!
И, приобняв бабушку за плечи, уводил ее в спальню, приговаривая и подпевая сладким голосом:
— А с кем мы сейчас выпьем по рюмочке? С Шошеле. А у кого сегодня глазки на мокром месте? У Шошеле! А кто сейчас баиньки ляжет? Шошеле. — А нам отрывисто бросал через плечо: — Немедленно все уходите!
И я с Каганасами отправлялась на Жверинас. По дороге Зяма крепко держал меня за руку, и если пыталась вырваться, строго прикрикивал:
— Не рыпайся! Я отвечаю за тебя перед бабушкой Шошаной.
В детстве Зяма добровольно взваливал на себя тяготы семьи, а когда подрос, то стал скорбеть от несовершенства этого мира.
Рано утром мы с Бенчиком ехали на трамвае к Шошане. Она встречала нас так, будто вчера ничего не случилось. Усаживала, как всегда, Бенчика завтракать, притворно ругая при этом Хану за лень:
— Хорошая у тебя жена! Нечего сказать. Муж уходит на работу без крошки во рту!
— У меня с утра нет аппетита, мама, — деликатно отнекивался Бенчик.
— Есть аппетит, нет аппетита! Кушай! И мажь масло на хлеб! — ворчала Шоша.
А когда за ним захлопывалась дверь, бабушка тяжело вздыхала:
— Как Хана сводит концы с концами — ума не приложу.
Обычно с тихого поскребывания Бенчика в окно начиналось утро в доме дедушки. Шошана вставала, неслышно ступая босыми ногами, шла к двери. Звякала цепочка, щелкал замок. Бенчик сиплым от простуды голосом шептал:
— Доброе утро, мама!
Вслед за этим слышалась тихая возня — он вытаскивал из кладовки маленький фанерный столик, раскладной стульчик с парусиновым сиденьем, старый полотняный зонт и громадный баул.
— Куда? — восклицала Шошанаэ — Иди вначале выпей стакан чая — И тащила упирающегося зятя в дом.
Потом Бенчик навьючивал на себя ношу. Высокий, но тщедушный и сутуловатый, он сгибался под этой тяжестью в три погибели. На его морщинистой, бурой от загара шее вздувались толстые жилы. В полдень бабушка, собрав узелок с едой, посылала меня к Бенчику. Идти было недалеко — полквартала. Здесь начинался рынок, который горожане называли Конным в память о лошадиных ярмарках, которыми когда-то славился город. Бенчик, обычно, сидел у ворот. На его столике был разложен немудреный товар — мухобойки, иголки для примуса, фитили для керогаза. В центре высилась пирамида из картонных трубочек с маленькими нитяными петлями на донышке. Потянешь за такое колечко, и из трубочки медленно, как змея, выползала витая липкая лента бумаги для мух. Большой зонт закрывал товар от солнца. Но в знойные дни он не спасал, и тогда трубочки начинали истекать прозрачными, похожими на мед, каплями клея, издавая тошнотворно-сладкий запах. Сам Бенчик, обычно сидел на солнцепеке, углубясь в книгу, в своей неизменной серой видавшей виды кепке, которую никогда не снимал даже в комнате. Эта кепка часто была предметом шуток всей родни. Но Бенчик отмалчивался или кротко пояснял: «У евреев свои законы». Лишь в субботу и дни больших еврейских праздников эту кепку сменяла белая, шитая бисером маленькая шапочка-кипа. Бенчик умудрялся жить по своим правилам даже в толчее и шуме базарной жизни, никогда не зазывая покупателей и не торгуясь с ними. На его морщинистом лице с тонким длинным носом, который был оседлан маленькими круглыми никелированными очечками, почти всегда блуждала тихая ясная улыбка. Но стоило появиться какому-нибудь базарному начальству, как Бенчик весь скукоживался, бледнел и маленькие серые глаза начинали часто помаргивать. Сотоварищи его по базарному ремеслу: крикливые торговки-перекупщицы, дюжие рубщики из мясных рядов, зная об этой слабости Бенчика, всячески подшучивали над ним. То, останавливаясь неподалеку от столика Бенчика, нарочито громким шепотом рассказывали о том, что появился новый фининспектор, который отбирает товар у частников и гонит их в три шеи с базара. То пускали слух, будто бы вышел новый указ, запрещающий торговать с лотка. Я ненавидела всей душой эту базарную шушеру и, когда при мне обижали Бенчика, бросалась на них чуть ли не с кулаками. Похоже, их это забавляло. Часто, завидев меня, торговки-перекупщицы начинали, смеясь, громко перекликаться:
— Гляди! Бешенная пришла.
Сам Бенчик на эти шутки никогда не сердился и даже смеялся вместе со всеми, хотя при этом глаза его оставались грустными. Он и меня пытался вразумить:
— Что можно требовать от этих людей? Разве они имеют большую цель в своей жизни? Разве они знают, зачем живут? Лишь бы день до вечера.
И хоть при этом, обычно, мягко улыбался и виновато помаргивал, но слова звучали сурово, как расстрельный приговор. Бенчик каждого мерил своим аршином. У него была большая цель — Израиль, о чем в семье Голь все знали. Скрыть этот факт было также невозможно, как спрятать луну в карман. Потому что самым главным месяцем в году для Бенчика был месяц нисан, а главным праздником — Песах.
Седер, обычно, устраивали у него в доме. Хана, Зяма и даже сам Бенчик, от которого было мало проку в таких делах, чистили и мыли все углы. Яша под любым предлогом старался увильнуть. Зато он охотно бегал на Конный рынок, где умудрялся все купить чуть ли не за полцены. Сама Хана хваталась за готовку — ведь собиралась немалая семья. И хоть приходилось сидеть чуть ли не впритык друг другу, а не полулежать как полагается людям, сбросившим с себя оковы рабства, но на блюде, в центре стола, всегда лежала маца, тайно выпекаемая в каком-то доме на окраине города. В те годы эта была большая редкость, и Хана доставала ее через старенькую няню мужа, помнящую еще его отца, Вольфа Каганаса — владельца крупного мануфактурного дела. Обычно, няня приносила ее вечером, в самый канун праздника, в бязевой наволочке, пахнущей стиральным мылом и горячим утюгом. За месяц до Песаха в той же наволочке няне передавалась белоснежнейшая мука тончайшего помола, которую Хана доставала неведомыми путями. Маца была извечным предметом волнения Шошаны. Однако, боясь показаться назойливой, она позволяла себе лишь деликатный намек:
— Что слышно? — многозначительно спрашивала она у зятя по утрам в канун Песаха.
Пасхальную Агаду, восседая на подушке во главе стола, всегда читал Бенчик. И когда он произносил: «В следующем году в Иерушалеме», — то голос его дрожал, а глаза увлажнялись. При этом набожная Шошана, понимая, что из песни слов не выкинешь, смотрела на зятя настороженным взглядом, хотя ей хотелось стукнуть кулаком по столу и крикнуть в сердцах: «Опять двадцать пять! Опять за рыбу гроши! Этот человек желает моей смерти!»
В ту пору Иерусалим для всех, сидящих за этим праздничным столом, был далек и недосягаем, как звезды на небе.
Полковник и Редер, как бы демонстрируя свой воинствующий атеизм, обычно приходили с изрядным опозданием, после четвертого бокала вина, когда Седер превращался просто в семейную вечеринку. Карл всегда был оживлен и полон энергии — апрель для него был самым горячим месяцем. Его лекция «История религий и заблуждений человечества» пользовалась неизменным успехом, и он колесил с ней по всей Литве. Именно с момента его появления за столом начинал разгораться спор.
— Ну-с, товарищи, что новенького? — многозначительно ронял Карл.
При этом он выуживал с блюда и клал себе на тарелку самый большой кусок фаршированной рыбы. После чего поливал его хреном. Бордовый хрен, приправленным свеклой и медом, а также сладковатая золотистая фаршированная рыба были коронными блюдами Ханы. Своими рецептами приготовления этих яств она не делилась ни с кем, даже с Шошаной.