— Тучков, поди со мной.
Инспектор Капелюхин манил меня жирным пальцем.
— Идем в учительскую, — приказал он.
Что бы это могло быть? Я за последнее время не имел ни одной четверки и славился отличнейшим поведением.
И русский язык, и математику, и закон божий отвечал я блестяще, прибегая к помощи товарищей. Сева выручал в трудные минуты: подсказывал ловко. Учителя нас поймать не могли.
Инспектор распахнул дверь в учительскую:
— Прошу.
Робея, я вошел в комнату, в которой часто решалась наша судьба. Посредине стоял большой стол, заваленный учебниками и тетрадями. На стене — карта, на другой стене — черная доска. В углу — шкаф, в котором хранились классные журналы. Васо не раз пытался пробраться в учительскую, чтобы стащить и уничтожить журналы, но это не удавалось.
— Садись, — приказал Капелюхин.
— Я постою, господин инспектор.
— Садись, — повторил он строго, и я сел на краешек стула. Дверь отворилась, и в щель просунулось узкое лисье личико Хорькевича.
Хорькевич подошел к столу как-то боком, на цыпочках, прижимая обеими руками к груди классный журнал.
Его острые глазки уставились на меня, и он улыбнулся.
Это меня сбило с толку. Я думал, что совершил преступление, которого сам не заметил, и меня станут строго допрашивать. И вдруг учитель русского языка улыбается! Хорькевич положил журнал на стол и сел, подтянув короткие брюки.
— Вот что, Сережа, — ухватил толстяк Капелюхин меня за плечо, — твой отец член училищного совета и примерный родитель. Тебе надлежит быть примерным учеником…
— А разве я не примерный ученик?
Толстяк придвинулся ближе.
— Поэтому, — сказал он вкрадчиво, — ты сейчас же скажешь, какие недозволенные книги приносит в класс твой товарищ Всеволод Гущин.
«Вот оно что! Он хочет меня сделать доносчиком!»
— Слыхал я, — продолжал Капелюхин, притягивая меня к себе, — что недозволенное Гущину дает его отец…
Я вскочил.
— Сиди, — прижал меня к стулу инспектор. — Ты принесешь мне запрещенные книжки…
Хорькевич угодливо кивал своей узкой головкой и улыбался, оскаливая желтые с черными пробоинами зубы.
— Не принесу.
Улыбка исчезла с лица Хорькевича.
— Не принесешь? — прошипел инспектор.
— Я не доносчик и не шпион, господин инспектор, — выпалил я одним духом, — и доносчиком быть не хочу!
Капелюхин стал краснее вареного рака.
— А, вот ты каков! — он ущипнул меня. Я вскрикнул от боли.
— Молчать! — Капелюхин ударил меня по щеке.
Кровь бросилась мне в голову. В глазах потемнело.
Я крикнул:
— Не смейте!
Он еще раз ударил меня, надвинулся огромным своим животом, придавил к холодной стене:
— Скажешь, кто читает запрещенные книги?
Он впился словно клещами в плечо.
— Пустите меня!
— А вы его за ушко, за ушко! Оторвите паршивое ухо, — неописуемо вкрадчивым голосом посоветовал Хорькевич.
Капелюхин схватил меня за ухо. Я вырвался.
— Держите его, Станислав Владиславович! — крикнул Капелюхин.
Хорькевич кинулся к двери. Я споткнулся и ухватился за стол. Передо мной лежал тяжелый журнал.
— Не троньте меня!
Я изо всей силы кинул толстую книгу Капелюхину в голову.
Капелюхин завизжал, как свинья, когда ее режут.
Хорькевич загораживал дверь, широко расставив руки и зажмурив глаза, ловил меня, словно птицу. «Да ведь он на Вия похож!» — подумал я в ужасе. Инспектор схватил меня за ворот. «Убьют! Забьют насмерть!»
Но тут дверь распахнулась. На пороге стоял учитель пения Инсаров с пачкой нот в руках.
— В карцер! Сгною! В карцер! Сторож! — тяжело дыша, кричал Капелюхин.
Вошел старик сторож.
— Заприте его в пустом классе!
Сторож вывел меня в коридор. Нас обступили ученики.
— За что тебя? — спросил с участием Васо.
— Пузо хотел, чтобы я стал доносчиком!
Сторож открыл ключом пустой класс. Ключ звякнул в замке. Парты были навалены одна на другую — собирались белить стены. Сколько я просижу здесь? День? Ночь?
Несколько раз за дверью возникал шум — ученики выбегали на перемену. Потом я услышал голос, читавший:
«Благодарим тебя, создатель, яко сподобил еси нас благодати твоея, во еже внимати учению…»
Эту молитву читали после уроков. Все уйдут, и я останусь один.
— Благослови наших наставников, — читал кто-то, — родителей, учителей, ведущих нас к познанию блага и даждь нам силы и крепость к восприятию…
В коридоре затопали, зашумели. Все стихло. «Нельзя засыпать, — подумал я, — здесь наверняка ходят крысы».
Но я все же уснул и спал, пока не услышал:
— Вставай, негодяй! — Отец тряс меня за плечо. — Идем домой! — Он ударил меня по затылку.
Мы прошли мимо сторожа, вышли на улицу. Отец шагал молча.
— Отца твоего дружка Гущина сегодня арестовали жандармы, — сказал он.
Мы подошли к дому. Отец пропустил меня вперед и еще раз стукнул кулаком по затылку.
— Снимай штаны, — приказал он и снял свой широкий пояс.
— Оставь, Иван! Ты убьешь его!
— Не вмешивайся! — Отец ударил меня ремнем.
Мать, с распущенными волосами, в длинной, до пят, белой сорочке, воскликнула:
— Негодяй!
Он продолжал меня бить. Она схватила ремень. Пряжка рассекла ей лоб, и по нему потекла тоненькая струйка крови.
— Беги, Сергуша, беги!
Отец ее оттолкнул.
Мать выпустила ремень, пошатнулась и медленно стала опускаться, голова ее глухо ударилась об пол.
— Мария! — Отец бросился к матери. — Мария! — с глухим рыданием выкрикнул он и опустился возле нее на колени.
Я лежал в кровати. В окно были видны казармы, озаренные лунным светом.
«Мать спасла меня вечером, он забьет меня насмерть утром».
В соседней комнате скрипнула половица. Потом тихо открылась дверь. Я натянул на голову одеяло.
— Ты спишь, сыночек?
— Мама!
Мать обняла меня.
— Как он бил тебя! Как он бил тебя! — Она стала целовать меня в лоб, в нос, в подбородок. Словно в бреду, она бормотала: — Если бы я была здорова, мы бы ушли от него… совсем… Далеко… далеко… — Она прислушалась. — Я пойду, — сказала дрогнувшим голосом. — Вдруг он проснется…
Мама еще раз крепко поцеловала меня сухими, горячими губами и вышла.
«Мы бы убежали от него… совсем…» — повторил я слова матери. А что, если я убегу? Совсем? Куда? К морю!
Ну, конечно же, к морю! Эх, сговориться бы с Севой, с Васо, бежать бы втроем! Все равно. Поеду один. Дойду до первой станции, сяду в поезд. Разыщу Севкиного дядю.
Я лихорадочно стал одеваться. Завязав в узелок несколько кусков хлеба, кусок жареной курицы и несколько яблок, я выбрался из дому.
Казармы спали. Густой туман висел над полковым плацем. Где-то очень далеко пропел петух. Ему ответил второй, потом третий. Большой черный пес выбежал с лаем. Он обнюхал мой узелок, завилял хвостом. Я в последний раз взглянул на унылый наш дом. Бледный огонек светился в одном из окон. Я бегом пересек плац.
В предрассветном сумраке белело училище. Тополя заслоняли его темными тенями. Поскорей выбраться из города! Мне казалось, я слышу тяжелые шаги отца. Даже почудился окрик: «Стой!» Но все было тихо. За дальними горами чуть посветлело. На железной дороге протяжно прогудел паровоз. Туда, к первой станции! Я выбрался за город.
Я не представлял в ту минуту, как буду жить один, как стану добывать себе пищу. Я стремился только скорее уйти подальше от страшного ремня с металлической пряжкой.
За горами совсем посветлело. На моих глазах темные облака окрасились в желтые, словно невидимый художник тронул их кистью. Потом облака порозовели, стали краснеть, и из-за самой высокой горы выглянуло ослепительно яркое солнце. Все небо стало голубовато-розовым. Сразу в долине началась жизнь: запели птицы, зеленая ящерица пробежала через дорогу, в селении залаяли собаки, закричали буйволы; за кладбищем несколько аробщиков покрикивали на ленивых, с трудом поднимавшихся волов:
— Хио! — кричали они. — Вставай! Хио-хо!
Аробщики стали запрягать волов в арбы.
Я постарался пройти незамеченным.
Свернув с дороги, пошел стороной, по холмам, обходя глубокие овраги.
Отец, наверное, хватился меня, ищет. Меня словно подстегнули кнутом: я быстро сбежал с холма. На дне оврага шумел и бурлил широкий ручей.
Я разулся. Вода была холодная как лед. Ноги сразу покраснели. Я вытер их и снова обулся. И вдруг хлынул дождь. Куда деваться? Ни одного деревца, ни одного дома поблизости. Только голые камни. Тут я вспомнил, что где-то недалеко должны быть заброшенные артиллерийские склады. Мы обнаружили их весной.
В них скверно пахло. Вокруг были каменные липкие стены. Сева чиркнул спичку, спичка сразу потухла.