На восьмой день нашего целомудренного медового месяца, к полной моей неожиданности, она вдруг согласилась провести со мной ночь в «Отель дю Сена», хотя именно об этом я понапрасну молил ее каждый вечер. На сей раз она взяла инициативу в свои руки.
— Сегодня, если хочешь, я останусь с тобой, — сказала она, когда мы ели сэндвичи с сыром грюйер (денег на рестораны у меня уже не было) в бистро на улице Турнон.
Грудь моя стала часто подыматься и опускаться, словно я только что пробежал марафонскую дистанцию.
После непростых переговоров с дежурным в «Отель дю Сена» — «Pas de visites nocturnes à l'hôtel, monsieur!»,[16] — которым товарищ Apлетта внимала с нахальным безразличием, мы все-таки смогли подняться на шестой этаж (без лифта) — в мою мансарду. Она не противилась, когда я целовал, ласкал, раздевал ее, но по-прежнему — и это было самым удивительным — словно бы не обращала на меня никакого внимания, не давала сократить ту невидимую дистанцию, которую неизменно сохраняла, соглашаясь на мои поцелуи, объятия и ласки, даже когда отдавала свое тело. Увидев ее обнаженной, я пришел в страшное волнение. Она лежала на моей узкой кровати, задвинутой в угол комнаты — туда, где потолок косо спускался вниз и куда едва доходил свет от единственной лампочки. Она была очень худенькая, хорошо сложена, и с такой тонкой талией, что, как мне казалось, я мог бы обхватить ее двумя ладонями. Кожа под маленьким темным треугольником внизу живота была как будто светлее, чем на всем теле. А вообще кожа у нее была нежная и прохладная, с оливковым оттенком — словно напоминание о далеких предках с Востока. Она позволила мне всю себя осыпать поцелуями — с головы до пят, но сама, как и прежде, оставалась пассивной и безразличной. Я читал ей на ухо поэму Пабло Неруды «Свадебные мотивы» и, запинаясь, нашептывал слова любви. Она же слушала меня, как внимают шуму дождя. Это была самая счастливая ночь в моей жизни, я никогда и никого не желал так страстно, как эту девушку, и теперь знал, что буду любить ее вечно.
— Давай накроемся, тут ужасно холодно, — прервав мои излияния, сказала она, разом возвратив меня к грубой реальности — А то ты совсем закоченеешь.
Я хотел было спросить, надо ли нам предохраняться, но раздумал, вернее, меня смутила ее раскованность, словно за плечами у товарища Арлетты был многовековой опыт, я же выглядел рядом с ней лопоухим новичком. Не все у нас с ней шло гладко. Она отдавалась без малейшего смущения, но мне было слишком тесно, и при каждой моей попытке проникнуть в нее она корчилась, лицо ее искажала гримаса боли: «Тише, осторожнее». В конце концов все получилось, и я был на седьмом небе от счастья. Клянусь, я не мог вообразить ничего лучше, чем быть с ней, и клянусь, что во время редких и всегда мимолетных увлечений мне ни разу не довелось испытать такую смесь нежности и страсти, какую вызывала она, но очень сомневаюсь, что товарищ Арлетта, со своей стороны, чувствовала что-либо подобное. У меня скорее сложилось впечатление, будто то, чем она занимается, ей глубоко безразлично.
На следующее утро, едва открыв глаза, я увидел ее уже умытой и одетой. Она сидела в ногах кровати, устремив на меня взгляд, полный неподдельной тревоги.
— Ты что, и вправду в меня влюбился?
Я часто закивал и потянулся, чтобы коснуться ее руки, но она руку отдернула.
— Хочешь, чтобы я осталась жить с тобой здесь, в Париже? — спросила она таким тоном, каким предлагают пойти в кино и посмотреть только что вышедший на экраны фильм «новой волны»: Годара, Трюффо или Луи Маля, которые находились тогда на вершине славы.
Я еще раз кивнул, окончательно растерявшись. Неужели чилийка тоже в меня влюбилась?
— Нет, никакой любви тут нет, врать не стану, — холодно пояснила она. — Просто не хочу ехать на Кубу и уж тем более возвращаться потом в Перу. Лучше всего было бы остаться в Париже. А ты помог бы мне отделаться от МИРа. Тебе же ничего не стоит поговорить с товарищем Жаном, и, если он меня отпустит, я переберусь жить к тебе. — После мгновенного колебания она вздохнула и сделала маленькую уступку — Может, в конце концов я тебя и полюблю.
На девятый день я поговорил с толстым Паулем во время нашей традиционной полуденной встречи, на сей раз в «Клюни». Мы заказали себе кофе-эспрессо с croque-monsieur.[17] Он ответил с непривычной для него резкостью:
— Я не имею права отпустить ее, это может сделать только руководство МИРа. Но пойми, если с подобной просьбой сунусь к ним я, для меня это обернется чертовскими неприятностями. Пусть едет на Кубу и проходит там положенный курс обучения. Ей надо исхитриться всем им показать, что по своему физическому и психологическому состоянию она не годится для вооруженной борьбы. Вот тогда я мог бы обратиться в руководство с ходатайством о том, чтобы ее оставили здесь, в Париже, мне в помощницы. Передай ей все, что я сказал, и вели держать язык за зубами, это не для чужих ушей. Как ты понимаешь, старик, в случае чего я окажусь в таком дерьме…
С болью в душе я пошел к товарищу Арлетте и передал слова товарища Жана. Хуже того, я и сам стал советовать ей подчиниться партийной дисциплине. Добавлю: близкая разлука меня огорчала куда больше, чем ее. Но мы не имели права подставлять Пауля, кроме того, опасно ссориться с МИРом, в будущем это может обернуться серьезными неприятностями. Занятия в тренировочном лагере продлятся всего несколько месяцев. И с первых же дней она должна всеми доступными способами демонстрировать полную свою неспособность жить в партизанском отряде, пусть, если угодно, симулирует обмороки. А я тем временем, сидя в Париже, устроюсь на работу, сниму квартиру и буду ждать…
— Да, знаю, знаю, ты будешь плакать, скучать, день и ночь думать обо мне, — перебила она ледяным тоном, раздраженно взмахнув рукой и бросив на меня колючий взгляд. — Ладно, сама вижу, что нет другого выхода. Итак, встретимся через три месяца, Рикардито.
— Чего это ты вздумала прощаться со мной прямо сейчас?
— А разве товарищ Жан не сообщил тебе, что я уезжаю завтра утром? Сперва в Прагу. Так что давай — начинай лить прощальные слезы.
Она и вправду уехала, и я не мог проводить ее в аэропорт, потому что запретил Пауль. Во время нашей следующей встречи толстяк буквально добил меня, разъяснив, что нельзя писать товарищу Арлетте, нельзя получать от нее писем — из соображений безопасности курсанты на период обучения должны отказаться от любых контактов с внешним миром. Потом Пауль честно признался, что даже не уверен, будет ли товарищ Арлетта после окончания обучения возвращаться в Перу через Париж.
Я стал смахивать на зомби, во всяком случае, с утра до ночи без устали корил себя за то, что струсил и не сказал товарищу Арлетте: давай плюнем на запрет Пауля, оставайся со мной в Париже. Зачем я заставил ее ехать на Кубу, к чему эта авантюрная затея, чем она может закончиться?
Однажды утром, когда я спустился из своей мансарды, чтобы позавтракать в кафе «Мари» на площади Сен-Сюльпис, мадам Оклер вручила мне конверт со штампом ЮНЕСКО. Я выдержал экзамен, и начальник отдела переводов приглашал меня к себе на беседу. Это был седой элегантный испанец по фамилии Шарнез. Держал он себя со мной чрезвычайно любезно. От души расхохотался, когда на его вопрос о моих «долгосрочных планах» я ответил: «Умереть от старости в Париже». Постоянного места в отделе переводов пока не имелось, но он готов был оформить меня как внештатного сотрудника — на периоды работы Генеральной конференции, а также на те случаи, когда у штатных переводчиков случается перегрузка, что, собственно, происходит постоянно. С этой минуты в душе у меня поселилась уверенность, что моя извечная мечта — вернее, мечта, которая появилась у меня, как только я стал что-то соображать, — прожить в Париже всю оставшуюся жизнь, — начала сбываться.
В тот день судьба сделала сальто-мортале, и мой образ жизни резко переменился. Я стал стричься дважды в месяц, каждое утро надевал костюм с галстуком. Я спускался в метро на станции «Сен-Жермен» или «Одеон» и ехал до станции «Сегюр» — ближайшей к ЮНЕСКО, и потом сидел в маленькой комнатке с 9.30 до 13.00 и с 14.30 до 18.00, переводил на испанский язык тексты, по большей части написанные чугунным слогом — скажем, о переносе храма Абу-Симбел на Ниле или мерах по сохранению остатков клинописи, найденной где-то в Мали, в пещерах Сахары.
Как ни странно, одновременно переменилась и жизнь Пауля. Он оставался моим лучшим другом, но теперь мы виделись гораздо реже, потому что я был занят вновь обретенной работой, а он вдруг начал мотаться по всему свету, представляя МИР на разных конгрессах или встречах — в защиту мира, за освобождение стран третьего мира, в поддержку тысячи прочих прогрессивных дел, а также против ядерного вооружения, против колониализма и империализма. У Пауля порой голова шла кругом, и ему казалось, что все это сон. Возвращаясь в Париж, он тотчас звонил мне, и, пока оставался в городе, мы непременно встречались два-три раза в неделю — ходили обедать или пить кофе. Он рассказывал, что приехал из Пекина, Каира, Гаваны, Пхеньяна или Ханоя, где ему пришлось вещать о перспективах революционной борьбы в Латинской Америке, выступая перед залом, где сидело полторы тысячи делегатов, представляющих пятьдесят революционных организаций из трех десятков стран, говорить от лица «перуанской революции, которая пока еще даже не началась».