— Ну, Клав, впусти! — взмолится он у вставшей руки в боки в заветных дверях властительницы дум в белом несвежем халате. — Движок встает!
И Клавдия Федоровна, суровая только для острастки, купюру возьмет и вынесет страдальцу бутыль с косой этикеткой и, не лишенная чувства слова, пробормочет вдогонку:
— Движок у него, у позорника, встает. Все остальное — на полшестого.
Он не утерпит до дому, привалится за обочиной на припеке и, хлебнув в придорожном ельничке раз, другой, третий, резюмирует: «Все там будем!» И тень набежавшего облака накроет горемыку-садовода, и он поежится: что-то уж больно знакомое, гадом буду! Тепло. Теплее. Горячо: школа. Продвинутая училка Маро Ашотовна, в просторечьи — Шаро Абортовна. Внеклассное чтение. Тарабарщина с медицинским названием.
А мысль о Букеровской премии посетила меня минут через двадцать после того, как я впервые после больницы заправил чернилами китайскую авторучку и положил на кухонный стол кипу свежей писчей бумаги в линейку. Но не мне, Алеша, открывать тебе глаза на забавные особенности нашего ремесла и меру его простодушия.
Закончу я свои россказни, перемараю, перепечатаю набело и снова перемараю; а после спрячу на месяц в ящик письменного стола. Достану в назначенный срок и опять исчеркаю условными знаками и стрелками на полях: что куда переставить. И снова перепечатаю, небось не графья, особых компьютеров не держим.
Рубинштейн божится, что собственными ушами слышал, как один писатель другому в буфете ЦДЛ'а говорил: «Я, старик, недавно такую колбасятину забацал!» Вот забацаю я свою колбасятину и, в случае удачи, подойду к зеркалу, как делаю всегда в случае удачи. Откуда что берется! Соль с перцем, как миттель-шнауцер. Рыжая косая борода. Обильные брови. Небольшие глаза под приспущенными верхними веками. Очки. Толстый нос и губы. Асимметричные уши. Но талант! Талантище!! И я поощрительно похлопаю себя ладонью по морде, и кликну жену, и прочту ей все с начала до конца. «Очень хорошо», — скажет Лена, но я ей не поверю, потому что она любит меня, подлеца, и начну издалека:
— Давай, — предложу я, — соберем людей, устроим чтение. Не всего, понятно, а так: отрывок-другой?
— Давай, — скажет Лена с недобрым предчувствием.
— Но без сиротства, — попру я, как на буфет, — с мясной фазой. На худой конец куры. (А сам имею в виду ящик водки.)
— Однова живем, — скажет Лена, давя в пепельнице окурок, и ее зеленые глаза потемнеют от расширения зрачков: ход моей мысли для жены не бином Ньютона.
— Что ты бесишься? — спрошу я. — Это ведь не просто посиделки — чаек-кофеек-пряники. Праздник есть праздник. Тем более, что люди нас одалживают, собрались на мои бредни. Их что, уже не надо отблагодарить за благорасположение? Почему в таких случаях, — повышу я голос и закурю вторую подряд, — почему все: Ковали, Айзенберги, Кибировы, Файбисовичи напрягаются, а у нас вечные салатики? Нет, это все опрятно, вкусно и красиво, и все-таки?
— Ты знаешь, как я отношусь к твоему купечеству, — скажет Лена ненавидяще. — Тягаться с Файбисовичем и Кибировым — дурной тон: у всех своя жизнь и свои средства.
— Воинствующая бедность — тоже дурной тон, — скажу я, и мы поссоримся, чего я и добивался.
Будет все равно по-моему, но теперь у меня развязаны руки для двойной игры: бутылку в открытую — в буфет, две втихаря — за бачок в уборной, под диван и т. д. И так прикупать с притворным равнодушием в течение нескольких дней. Маленькие хитрости. Потом с полнедели я буду подлизываться и льстить, потому что дата чтения приближается, а хуже нет принимать гостей, когда в доме потрескивает электричество. И наконец мы помиримся, и накануне приема я начну крошить овощи для салата оливье, а Лена притащит импортных кур.
Вот все и в сборе. Я окину оценивающим взглядом сдвинутые столы под общей скатертью, салатницы, тарелки, приборы. Мне, любителю и знатоку симметрии, конечно, ранит глаз разносортица бокалов и рюмок, но — как быть, кто их бил, Пушкин, что ли?
После получасовой предзастольной топотни и зубоскальства гости рассядутся. А я проберусь во главу стола, разложу свои бумаги, хлопну грамм семьдесят для смелости и чтецкого подъема и возьму слово. Я скажу: «Всем спасибо, всех рады видеть. Лет семь назад, еще в коммуналке, был у нас народ, в том числе и кое-кто из присутствующих, и я прошамкал смеха ради, что вот, мол, теперь порадую вас прозой. Поэтической. Сюжета не ждите — взгляд и нечто, темные ходы смутных ассоциаций. Прорва аллюзий. Неожиданным образом мое тогдашнее шутовство сбылось. Но снисхождения к слабости как раз бы и не хотелось. Я не принадлежу, к счастью или к несчастью, к породе неистовых писателей, которые затаивают надолго злобу за слово критики. Так что, если кто-то ограничится отзывом типа «говно», обещаю не окрыситься, слишком верю в ваше доброе ко мне расположение, вполне взаимное. Приступаю. А вы, пожалуйста, выпивайте и закусывайте, лишь бы это не сказалось на трезвости суждений».
Такими словами, Алеша, собираюсь я предварить чтение, а поименно перечислить слушателей не возьмусь. Боюсь сглазить и поссориться ненароком, время сейчас ревнивое. Опять же дачный сезон на носу. И вообще разъезды наблюдаются. А будете вы — ты или Кенжеев — в наличности, you are welcome!
Ты чувствуешь, как меня развезло? Это похоже на второй день какого-нибудь моего запоя… Утро, и я разбужен звуками собственного сердцебиения, заполнившего комнату. Этот второй день — самый коварный, потому что энергия тревоги владеет мной безраздельно. Посадите меня сейчас на цепь, чтобы три-четыре дня спустя мне не лязгать зубами в липком поту под грудой ветоши, вцепившись в собственный рассудок, потому что он выскальзывает, как обмылок, из неверных рук, и рваные недосны мои чудовищны. Но в доме нет цепи, а силы матери или жены несоразмерны моему недужному упорству.
Мне, баловню нынешней алкогольной вольницы, уже не вспомнить, в какие годы они открывали в 11, а в какие в 14.00. Но поскольку повесть моя радостная, пусть сегодня в 11 — тютелька в тютельку отопрется обитая железом дверь, ибо до двух дня я не дотяну.
Никаких душей, все потом. Обыскать карманы: бумажные к бумажным, серебро к серебру, медь к меди. Теперь посуда. Брать всю, и будь что будет. 0, 5: отдельно пивные, отдельно — водочные и коньячные. 0,8: соскоблить под струею теплой воды фольгу на случай продавца с принципами. О, мои руки! За мостом Ватерлоо местный алкаш с пониманием сказал: «shaking», когда я угощал его пегасиной, и протянул мне початую банку пива. Бестактный Лева просто не сводил с них глаз в наши былые совместные поездки. Добрая душа Айзенберг предупреждает мои застольные конвульсии при попытке разлить спиртное по емкостям, а Тимур не задавал лишних вопросов, когда я просил заполнить за меня декларацию в аэропорту Хитроу. 0,7: последнее, но и тяжелейшее испытание. Какой-то болван, — может быть, я — вдавил пробки вовнутрь, и теперь они перекатываются по дну. Успокойся, не впадай в отчаяние: это только похмелье, а не конец света. Достань шнурок и терпеливо извлекай, другого пути у тебя нет. Вот и молодец. Теперь пересчитай, помножь поразрядно в уме, сложи результаты умножения, запомни итоговую сумму и пакуй. Готово. Одевайся по возможности неброско. Боже мой! Вчера я ходил по городу в дубовенковской шляпе, бабочке и в медицинском халате! Какой ужас, какая дешевка! Довольно казниться, пора.
С перебоями в сердце, осклизаясь, но порывисто, целенаправленно — с гетевским Dahin — я иду к магазину. Очередь робко ропщет, делится несмелыми предположениями по поводу ассортимента. Наконец-то. Криминальный сумрак винного отдела. Берут без очереди. Терпи. День космонавтики девяносто первого года еще впереди, и ты еще свое получишь. Если сейчас начало восьмидесятых и я обретаюсь в Филях, то рано или поздно покажется прилавок с пластмассовым приспособлением, вроде утлого паруса надежды, и написано на нем будет: «Вас обслуживает продавец Екатерина Родина». А если я уже перебрался в Чоботы, то в пристанционном магазине совсем другая надпись: «Ничто не ценится нами так дорого и не дается так дешево, как вежливость и культура». А над изречением пришпилена репродукция рафаэлевой Мадонны. Или оригинал, я ни в чем сейчас вполне не уверен. У меня была теория, оправдывающая повальное советское пьянство. Бред, бред и ужас были предложены целому народу — от Курил до Карпат — в качестве режима дня и жизни. И целый народ за редким исключением предпочел справить трехсотлетие граненого стакана. У меня была другая теория, мистическое объяснение природы похмелья. Если ты покупаешь перемирие с миром всего за 3.62 или даже за 1.30, а не ценой внутренних усилий, то дрожи наутро, поделом тебе. «Борода, уснул?» Вот оно! Говори и действуй, действуй и говори! Удачи! Пусть все будет хорошо, в конце концов каплю вымысла могу я себе позволить? Пусть мне хватит не на две сухих или на один портвейн, а на бутылку сухого 0,7 и бутылку белого портвейна 0,8, а там меня подхватит волна особого вдохновения, и сегодня, во всяком случае, я не пропаду, а о завтрашнем дне запрети себе думать! Теперь иди восвояси, только не поскользнись и не разбей; демон похмельного невезения еще не вполне потерял к тебе интерес.