— Мисс, — сказал Измаил, — извините меня, извините, я так мечтал с вами встретиться… Пусть меня найдут, пусть меня арестуют…
Как несчастный ни упрашивал, Фаустина не внимала.
Вся жизнь превратилась в немыслимую галлюцинацию. Неужели такую реакцию дали черные грибы? А если на психику влиял выпитый из канистры спирт? Или же сказалась другая напасть: в результате исхудания изменилась структура эпидермы, Измаил уже не преграждал путь лучам света и стал как бы стеклянным, невидимым? А вдруг сдвигалась фаза, терялся разум, предваряя безумие: вдруг Измаил даже не вылезал из гниющей трясины, а все предметы и люди — фазенда, яхта, тип с бакенбардами, Фаустина — ему лишь казались, мерещились?
А спустя сутки Измаил уже наблюдал расщепление или, правильнее сказать, удваивание дуба.
А спустя неделю слышал и видел — с теми же звуками, в тех же красках — сцены, наблюдаемые им неделю назад: танцы у бассейна, шимми Бенни Гудмана…
А еще случались вещи куда страшнее (и здесь галлюцинацию питала уже сама фантазия Измаила; здесь устанавливалась эфемерная, хрупкая и труднейшая для анализа связь, запутанная и вместе с тем тугая нить, сшивающая идеи фантазера с книжными приключениями): Измаил шел плитами кулуара, раскрывалась дверь, из нее выскакивал и несся, не видя Измаила, лакей с чашей; Измаил, стараясь избежать увечья, вжимался в стену. Лакей исчезал, а взгляду Измаила представали, скажем, сундук и лежащая на нем книга. Измаил бежал к сундуку, тянулся руками и уже чуть ли не касался пальцами переплета: пальцы утыкались в твердую гладкую стену; вырвать из нее книгу не сумели бы ни Титан, ни Атлант.
Как если бы некий насмешливый барабашка, каверзный эльф, распылив дурманный газ, скрепил все близ фазенды, разлил фиксаж, схватывающий все, затекающий везде, снаружи и даже внутри, в глубине, слипающийся с самыми мелкими частицами и ядрами, склеивающий любые тела и предметы.
Весь мир казался естественным, правильным; предметы были зримы, звуки звучали, запахи пахли. Измаил видел, как Фаустина лежит, растянувшись в неге на пышных перинах. Затем Фаустина выбегала из спальни, а на перине сверкал тяжелый перстень — бриллиант в злате. Измаил кидался к перстню, усматривая в нем знак: Фаустина испытывает к нему те же чувства, Фаустина любит и не смеет раскрыть себя из страха перед мужем, хахалем или приятелем (так как все без исключения были вынуждены блюсти Декрет, превративший Измаила в парию, в табу: к нему не прикасались, изгнанник гулял, где ему вздумается, изгнанника не замечали и так: все, везде, всегда).
И каждый раз, приближаясь к перине, Измаил верил, а уже через миг сдавался — растерянный, удрученный и сраженный: пальцы прикасались не к перине, а к каменным валунам, к твердейшей как алмаз скале; весь мир казался застывшим в загустевшей магме, завершенным и замершим в кадре, затянутым в неделимую пелену, чередующую прекрасный глянец и пастельную зернистую рябь. Внутри кадра все лица и предметы казались живыми, реальными, деятельными: так, Фаустина распахивала дверь, растягивалась на банкетке, а ее кавалер нес ей виски; так, раздавались звуки шимми, приплывала яхта, сверкал злаченый перстень, выскакивал лакей. А вне кадра — пусть даже Измаил имел веские причины считать себя в нем — расстилалась бескрайняя даль без складки, безграничная ширь без стыка и шва, вязче, чем пластилин, гуще, чем мастика, гипс или цемент; единая гладь без щелей, затвердевшая жижа, застывшая хлябь, цельная масса равнины: всё и вся слипались вместе, без склейки, сварки и спайки.
Вес тела не сминал никакие перины — скала была бы мягче в тысячу раз; шаг не заставлял скрипеть никакую паркетину; движения руки были бессильны перед выключателями и дверными ручками: Измаил был не властен ни над чем.
Спустя время — и уже без всяких иллюзий — Измаилу явилась разгадка: вся эта тягучая жизнь, переживаемая им взаправду, была снята на пленке. М. — тип с бакенбардами, влюбленный в Фаустину, — лет двадцать назад приплыл сюда на неделю и, применив скрытую камеру, запечатлел в фильме себя и приглашенных приятелей.
Тем временем как фатальный недуг сражал дубы, гумус, кишащий мерзкими тварями, устилал бассейны, а забытые здания разрушались и превращались в прах и пыль, едва вдали над акватическими пределами успевал задуть пассат, как тут же наступали приливы; струи заливались в раструбы на берегу, а в нижней части фазенды запускались динамические машины агрегата (чье назначение Измаил уразумел не сразу); затем вырабатываемая энергия включала аппаратуру, и та тут же выдавала, причем в мельчайших деталях, — те же краски, те же звуки, — целую череду снятых и записанных на пленку секунд — упраздненных и на века бессмертных: так, идентичным путем некий Марсьяль Кантерель вывел специальную эссенцию «Виталиум», дабы мертвецы в леденящей камере через равные интервалы времени «включались» и переживали решающий миг их жизни.
Люди, растения, предметы казались реальными и все же были чистейшей фикцией. Мир представлялся истинным и все же являлся лживым. Мир казался привычным и все же извергал призрачную мру и безумие.
или как в три абзаца ищущий умудряется утратить нить, мысль, себя…
Антей стремился выяснить, как связана с ним книжная жизнь Измаила: без устали напрягая фантазию, всматривался в паркетные видения, предчувствуя табу, на незримую напасть, неясный вакуум, немую весть; видение, видимый вид беспамятства, где правит забвение, где упраздняется здравый смысл: весь мир казался привычным и все же…
Все же…?
Антей терял нить, мысль, себя.
Часть III
Еще Глас (Алимпий)
или записки из дневника
Затем, желая все-таки найти разгадку, Антей решил вести дневник.
Взял тетрадь. В верхней части страницы написал:
ИСЧЕЗАНИЕ
затем, ниже:
Исчезание. Чье? Индивидуума? Предмета?
У меня в паркете скрыта (скрывалась ли ранее? или скрылась лишь сейчас? будет ли скрываться всегда?), сиречь засекречена причина, и даже важнее, чем причина: знание, сила.
В паркет запаркетчена целая картина.
Как если бы лик Арчимбальди на картине Арчимбальди или удивительная фреска с лишенным пигментации растлителем Д. Греем из текста Уайльда складывались, являя рельеф — глаза, губы, уши, — не из акватических тварей и скрученных растений, увивающих пышные фрукты, а из груды вкрадчивых бацилл, чье сращивание — пример искусства высшей степени — представляет зрителю единую, цельную картину и ни на секунду не дает расчленить ее на идентифицируемые фрагменты. Думается, мастер стремился сделать изделие, чествующее сам прием делания и не выдающее секрет приема; вещь скрывающую и раскрывающую, причем два этих действия сменяемы или даже параллельны.
Сначала изменения практически не видны. Как тебе кажется, существуют лишь внутренние переживания, и из-за них мир является двусмысленным, странным и даже пугающим. Затем вдруг узнаешь или, как тебе кажется, узнаешь: здесь, вблизи, существует штука (сразу и не скажешь какая), чье присутствие тебя стесняет, смущает, страшит. И тут все начинает распадаться, разлагаться, загнивать. Первым — ты сам. Ты расклеиваешься, раскисаешь. Тебя начинает терзать внезапный и цепкий недуг. На тебя накатывают галлюцинации; разум заклинивает, и ты дуреешь у себя на глазах.
Из тебя наружу рвется крик; ты стремишься найти термин, лексему: здесь — зиждутся все затруднения, здесь — спрятаны решения. Ты стремишься вырваться, выпрыгнуть из сивиллиных сетей загадки, из смущающей тарабарщины, из булькающей буквальщины. У тебя нет альтернативы: ты вынужден спускаться на самую глубину видения.
Ты стремишься вернуться в некий изначальный пункт, а все кажется таким мутным и далеким…
Антей вел дневник месяцев десять. Каждый вечер, с изрядным тщанием записывал туда все явления, включая самые незначительные: «…Извел все запасы виски, купил для кузена Жюля пластинку — сюрприз к завершению училища в следующем месяце, перешил плащ, раскланялся с близживущим владельцем песика Тузика, невзирая на случившийся ранее инцидент (Тузик нагадил у меня перед дверью)…» В дневнике затрагивались и другие темы: читаемая книга, встреченный приятель, удивительная фраза или курьезный факт (защитник при слушании дела в суде забыл защитную речь, хулиган стрелял в граждан пустыми гильзами, безумный печатник перебил все станки и инструменты…).
Временами Антей, теребя карандаш, придумывал; излагал, представляя других, а также — извлекая из памяти и анализируя — себя. Временами расписывал галлюцинации или перипетии Измаила.