— Нет, — говорю я.
Мать, со щеткой в одной руке и с яблоком в другой, пристально смотрит мне в глаза.
— Ты ведь не стал бы мне врать, а?
Она что-то знает. Ее нервы, как чуткие антенны, улавливают все, что творится в доме. Она слышит, как пыль садится на столешницы, чувствует, как в холодильнике скисает молоко.
— Нет, — отвечаю я.
— Что-то не так, — вздыхает она.
Мать — маленькая, энергичная женщина. Глядя вокруг, она щурится, словно от всех предметов исходит резкий болезненный свет. Она выросла на ферме в Висконсине и все детство окучивала грядки, опасаясь то дождей, то засухи. Она и сегодня по застарелой привычке не ждет от жизни ничего хорошего.
Я выхожу из кухни, симулируя внезапный интерес к кошке. Мать идет за мной, продолжая сжимать в руке щетку. Похоже, она все-таки решила выскрести из меня правду. Я ускоряю шаги, не сводя глаз с задранного кошачьего хвоста.
— Ты можешь не убегать от меня, когда я к тебе обращаюсь?! — говорит мать.
Но я не останавливаюсь, мне даже интересно, сколько еще я смогу вот так продержаться. Кис-кис-кис-кис, бормочу я. В передней бьют стенные часы, которые собрал отец.
Я поворачиваю к часам. Мать настигает меня у искусственной пальмы, настигает и хватает за шиворот.
— Я же сказала тебе, чтобы ты остановился, — кричит она, и я получаю весьма чувствительный удар щеткой. Потом она хватает меня за ухо. Кошка улепетывает в темпе presto.[2]
Примерно минуту я стою не двигаясь, показывая, что я ее понял. От ее подзатыльника — а она бьет меня еще раз — перед глазами у меня прыгают цветные круги.
— Ты можешь остановиться?! — кричит она.
Но я уже снова срываюсь с места. Наш дом ориентирован с запада на восток. С каждым шагом я все ближе к Вудстоку.
Карлтон возвращается домой насвистывая. Мать ведет себя с ним как с засидевшимся гостем. Но ему наплевать. Он явно в приподнятом настроении. Он треплет мать по щеке и называет ее «профессор». Он ее совсем не боится, и поэтому она и вправду ничего не может с ним сделать.
Мать никогда не бьет Карлтона. Она мучается с ним, как работницы фермы с вороной-воровкой. Ее раздражение столь давнее и глубокое, что почти граничит с уважением. Мать дает Карлтону очищенное яблоко и напоминает о том, что она с ним сделает, если он наследит на ковре.
Я жду в нашей комнате. Вместе с Карлтоном в комнату врывается запах лежалого кладбищенского снега и мокрой сосновой хвои. Карлтон с хрустом откусывает яблоко и поворачивается ко мне.
— Привет, Кузнечик, — бросает он.
Я в небрежной позе лежу на кровати, пытаясь извлечь из губной гармошки что-то похожее на пару тактов из одной вещи Боба Дилана. В глубине души я всегда верил, что смогу научиться хотя бы держаться по-умному. Я важно киваю.
Карлтон плюхается на свою кровать. К черной резиновой подошве его башмака пристал раздавленный крокус — первый в этом году.
— Ну, Кузнечик, — говорит он, — все, теперь ты уже не мальчик.
Я снова киваю. Неужели на этом все и кончится?
— Должен тебе сказать, — весело продолжает Карлтон (он явно доволен собой и жизнью), — это было здорово!
Я выжимаю что могу из диланской «Blowin in the Wind».[3]
— Старик, — говорит Карлтон, — когда я тебя увидел, ну, как ты подглядываешь за нами, знаешь, что я подумал? Вот! Вот теперь это реально! Понимаешь меня?
Он помахивает огрызком яблока.
— Ага, — отвечаю я.
— Кузнечик, представляешь, ведь у нас с ней никогда ничего такого не было. Одни разговоры. А как дошло до дела, и ты тут как тут! Будто почувствовал!
Я киваю, и на этот раз уже не просто так. Конечно, это наше общее приключение. Все правильно! События начинают обретать смысл.
— Кузнечик, — говорит Карлтон, — мы тебе тоже подыщем подружку. Ведь тебе уже девять. Пора! И так засиделся в девственниках!
— Ты серьезно? — спрашиваю я.
— Старик, мы подберем тебе девочку из шестого класса, какую-нибудь поо-пытнее. Накуримся и все вместе пойдем в кладбищенскую рощу. Я просто обязан присутствовать при твоей дефлорации. А то как же ты без старшего брата?!
Я все хочу как бы между прочим спросить его о связи между сексом и физической болью, но тут до нас долетает разгневанный голос матери:
— Нет, он все-таки напакостил! Нет, он все-таки изгваздал ковер!
Начинается общесемейный скандал. В качестве свидетеля мать призывает отца. Отец приходит и становится у двери. У него лицо «некогда красивого» человека. Однако красота эта сильно поблекла от излишнего долготерпения. В последнее время отец решил освежить свой облик кое-какими модными штрихами вроде эспаньолки и ботинок из телячьей кожи.
Мать тычет в следы, которые в виде аккуратных полумесяцев тянутся от двери к братниной кровати. С кровати свешиваются злодейские ноги Карлтона. Ужасающе грязные орудия преступления все еще на нем.
— Ты видишь, — обращается мать к отцу, — ты видишь, как он ко мне относится?!
Отец, здравомыслящий человек, предлагает Карлтону немедленно привести все в порядок. Но мать считает, что этого мало. Ей нужно, чтобы он в принципе понял, что так себя не ведут.
— Разве я многого требую? — кричит она. — Я не требую, чтобы он отчитывался, куда ходит, не требую, чтобы он объяснил, с какой стати нашим домом вдруг заинтересовалась полиция. Я требую только одного: чтобы он не пачкал ковер! Больше ничего!
— Давай-ка убери эту грязь, — советует Карлтону отец.
— И все, да? — не унимается мать. — Значит, он сейчас приберется, и мы тут же его простим, так, что ли?
— Ну а что ты предлагаешь? Чтобы он языком это вылизал?
— Я хочу, чтобы он хотя бы немного думал о других! — отвечает мать, беспомощно косясь на меня. — Вот чего я хочу.
Я растерянно пожимаю плечами. Мне жалко мать, но я не из ее команды.
— В общем, так, — заявляет она. — Больше я в этом доме пальцем о палец не ударю. Сами теперь наводите чистоту, а я буду телевизор смотреть и фантики от конфет на пол бросать.
Она разворачивается и уходит, решительно рассекая воздух. По дороге она хватает стакан с карандашами, какое-то время смотрит на него, а потом высыпает карандаши на пол. Они, как гадальные палочки, ложатся парами и крест-накрест.
Отец выходит за ней. Он кричит ее имя. Мать зовут Изабел. Слышно, как они идут по дому. «Изабел, Изабел, Изабел», — зовет отец, а мать, которой, должно быть, понравился вид разбросанных карандашей, скидывает на пол все новые и новые вещи.
— Надеюсь, телевизор она бить не станет, — говорю я.
— Она сделает то, что ей сейчас нужно сделать, — отзывается Карлтон.
— Ненавижу ее, — говорю я.
На самом деле я в этом не уверен. Но чтобы выяснить, так это или нет, мне требуется произнести эти слова, послушать, как они звучат.
— Она покруче любого из нас, — обрывает меня Карлтон. — Ты думай, что говоришь, Кузнечик!
Я ничего не отвечаю. Вскоре я встаю и начинаю подбирать карандаши, предпочитая это занятие валянью на кровати и проявлению преданности сообразно переменчивой обстановке. Карлтон приносит губку и начинает оттирать грязь.
— Напачкал — убрал, — комментирует он. — Все просто.
Момент для расспросов о любви явно упущен, и у меня хватает выдержки и чутья не форсировать эту тему. Я знаю, что случай еще представится. А пока я составляю аккуратный букет из карандашей. Мать в бешенстве носится по дому.
Спустя какое-то время — уже после того, как Карлтон, отец и я подобрали с пола все, что она расшвыряла, — я вновь лежу на кровати, размышляя о жизни. Карлтон, понизив голос, разговаривает по телефону со своей девицей. Мать, немного успокоившаяся, но все еще опасная, готовит обед, мурлыча какую-то медленную мелодию 40-х годов. Может быть, именно эта песня звучала из всех музыкальных автоматов, когда самолет ее первого мужа рухнул в Тихий океан. В подвале отец играет на кларнете. Он всегда играет там, среди аккуратно развешанных молотков, стамесок и прочих инструментов, отбрасывающих непомерные тени в неярком свете одинокой лампочки. Если приложить ухо к полу, слышно, как он извлекает из кларнета долгий негромкий стон, напоминающий кошачий вой. Есть какое-то особое наслаждение в том, чтобы лечь на ковер и слушать игру отца, просачивающуюся сквозь половицы. Прижавшись ухом к полу, я пытаюсь подыгрывать ему на губной гармошке.
В тот год родители решили устроить вечеринку в честь возвращения тепла. Зима была долгой и суровой, и вот наконец на газонах и между могильными плитами показались первые маргаритки.
Вечеринки в нашем доме — события церемонные. Друзья родителей, левацки настроенные огайские романтики, все без исключения школьные учителя, приносят вино и гитары. Несмотря на то, что они ходят на службу и берут в банках кредиты на покупку недвижимости, они считают себя провозвестниками свободы, секретными агентами, выполняющими некую особую миссию. Да, сейчас они притворяются педагогами, но это только временно — пока не дописаны их романы, не окончены диссертации или просто не скоплены деньги, чтобы не работать больше нигде и никогда.