Лео запутался в сети противоречий, терзающих его ум. Мейбл, ее угрозы, слова Эрика, собственный пустой желудок, профсоюзные вожаки в дорогих галстуках, забастовка, школьные учителя, невыносимое и бессмысленное существование — все это каким-то причудливым образом переплелось в его сознании.
Он быстро зашагал по Генри-стрит. Прочь от этой толпы, от этой заразительной радости, напомнившей ему его молодые годы! Прочь, прочь! Глаза застлала пелена, и он едва уворачивался от автомобилей и тележек.
Наконец он добрался до Южной набережной. У входа в большой деревянный дом выстроилась очередь. Никого ни о чем не спросив, Лео направился в хвост.
— Эй, Лео! — услышал он знакомый хриплый голос. — Становись сюда!
Лео оглянулся, покраснел, заколебался, потом повернулся, чтобы уйти. Но прежде чем он сдвинулся с места, длинная рука Эрика легла ему на плечо.
— Иди сюда, желторотый дурень, иди, иди, пока не поздно!
Какое-то мгновение, долгое и значительное, Лео сопротивлялся. Мысли с безумной быстротой неслись по все сужавшейся спирали. И когда они достигли вершины спирали, Лео сделал выбор.
Протиснувшись в очередь, он услышал за спиной шепот Эрика:
— Правительство платит три доллара в день. Черные просто дураки!
— У-гу! — лаконично отозвался Лео.
Д. Уильямс (Тринидад и Тобаго)
ПОДНИМИСЬ, ЛЮБОВЬ МОЯ
Перевод с английского Е. Коротковой
Фрэнк жил на острове всегда, с тех пор как себя помнил. В ясные дни на севере смутно голубел Сент-Винсент, а в другой стороне отчетливее и ближе проступали зубчатые горы Юнион-Айленда на синеватом фоне Каррику. Он знал все острова вокруг — скалистые, с сухой и твердой почвой: в недолгий дождливый сезон здесь снимали скудный урожай хлопка, кукурузы и бобов.
«Ничего у нас не случается», — повторял, бывало, Фрэнк еще малым ребенком, впрочем уже достаточно большим, чтобы грести, когда бабушка брала его с собой на ловлю: ставить верши и нырять за раковинами и омарами в прозрачную зеленую воду между рифами.
«Ничего у нас не случается, только родимся да помираем, а в промежутке живем», — говорила бабка, поджимая губы и, на минутку бросив весла, утирала пот с лица. Потом она опять начинала грести короткими и резкими рывками, часто останавливаясь, чтобы заглянуть в зеленоватую прозрачную глубину или нырнуть к какой-нибудь подводной пещере, где ее острые глаза углядели притаившегося на дне омара или груду камней, густо облепленных ракушками.
Иногда в отлив они пробирались между рифами к Ракушечному острову — песчаной, усыпанной ракушками косе, где когда-то, чудом выстояв в неравной битве с морем, выросло несколько кокосовых пальм. Сейчас от пальм остались только пни, сырые, густо обросшие ракушками, они угрюмо торчали среди белесых россыпей ракушек и кораллов, кое-где расцвеченных то желтым морским веером, то нежно розовеющей раковиной, то крапчатой коричневой каури, занесенной сюда прибоем и светлеющей день ото дня под жгучими лучами солнца.
Фрэнк любил Ракушечный остров. Любила его и Фиби, его двоюродная сестренка. Мать Фиби, его тетка Мэлли, умерла после родов. Некоторые говорили, что молодой Баджан с Сент-Винсента разбил ей сердце, когда бросил Мэлли на произвол судьбы, как это часто делают мужчины, и перестал ездить к ним на остров. Фрэнк помнил, как она умерла; помнил приглушенный плач бабушки, провожавшей гроб по долине, а потом по узенькой горной тропинке, которая вела к маленькому кладбищу. Помнил Фрэнк и то, как он был потрясен, осознав, что никогда больше не услышит голоса тети Мэлли, теперь вместо него в хижине раздавался слабый писк маленькой Фиби. Девочку легко было утихомирить, сунув ей в рот тряпку, смоченную в подслащенной воде, или взяв на руки и покачав.
В детстве он часами сидел на пороге их крытой пальмовыми листьями хижины, держа малышку на руках, и любовался ее бледно-золотистой кожей, мягкими и светлыми, словно цыплячий пух, волосиками и голубыми глазами с похожими на крошечные веснушки коричневыми точечками. Какими темными и грубыми казались ему его маленькие черные руки, державшие девочку. Уже в ту пору Фрэнк был убежден, что Фиби не такая, как все остальные.
Когда девочка подросла и стала ездить с ними в море, он сплел ей шляпу из тростника, чтобы защитить от солнца ее лицо и волосы. Но со временем солнце сделало свое дело, и к пятнадцати годам Фиби была золотисто-коричневая от загара, а ее волосы выгорели дожелта.
У Фрэнка сжималось сердце, когда он глядел на ее худенькую фигурку в рваном вылинявшем платье — кроме этого платья, у нее, пожалуй, и одежды-то никакой не было, — на ее босые ноги, покрытые серой пылью или сверкающие золотым загаром, когда Фиби влезала в лодку из воды, выудив какую-нибудь раковину или омара.
«Нет, не в таком виде надо ей ходить», — думал он и мысленно представлял ее себе одетой, как те девочки на картинках в журналах, которые иногда давал ему падре. Он видел ее в чистом белом платьице, с гладко причесанными волосами, повязанными, может быть, какой-нибудь красивой лентой, не то что сейчас, когда они разлохмачены и развеваются на ветру или заплетены, как у бабки, в косичку, из которой тут же вылезают и торчат во все стороны непокорные пряди. «Ей, наверное, пошло бы, — думал он, — если бы она подкрасила помадой губы и чуть-чуть припудрила свой пряменький носик с россыпью золотых веснушек на переносице».
«Когда-нибудь, — мечтал он, — я выберусь с этого острова. Поеду на Арубу или Тринидад или еще куда и заработаю много-много денег для Фиби». Но он знал, что, пока бабушка жива, он должен быть при ней, так как больше некому обрабатывать их крохотный участок и рыбачить: урожая на год не хватало и только море подкармливало их.
Темные глаза Фрэнка делались задумчивыми и печальными, когда он вспоминал, с каким радостным трепетом отправлялся он в детстве с бабушкой на рыбную ловлю.
С годами радость потускнела, и, когда ребята повзрослели, выход в море стал для них, как для бабки и всех жителей деревни, уже не приключением, а повседневным и нудным занятием — поисками прокорма. Фрэнк по-прежнему мечтал об отъезде и крупных заработках, но он не представлял себе, сможет ли он что-то изменить в жизни Фиби. Ее беспечность порою приводила его в отчаяние. Она все принимала как должное. Так приняла она и его любовь, не подозревая, с каким страхом дожидается он дня, когда из тихой заводи детства ее вынесет в бурный водоворот, которого, конечно, не миновать такой красивой девушке. В его унылой жизни Фиби была единственным просветом, но он боялся за нее и за себя.
Потом как-то ночью его вдруг осенило с такой внезапностью, словно кулаком ударило между глаз: хватит мечтать, он должен что-то сделать, чтобы доказать свою любовь. Фрэнк возвращался с ловли; несколько часов он пробыл на прибрежных скалах, где при свете факела ловил на наживку крабов. Завтра он снова поедет туда — надо будет наловить как можно больше рыбы: кукуруза кончилась, денег нет, даже в лавку не с чем сходить. Завтра он наловит целую кучу бычков и кефали и постарается поймать что-нибудь покрупнее, морского окуня или макрель.
Он может что-нибудь продать инспектору по сельскому хозяйству, который накануне приехал к ним на остров и поселился в государственном пансионате. К ним сюда редко кто-нибудь заглядывает, и такой удобный случай жаль упустить.
Осторожно пробираясь по каменистой тропинке, которая вела в деревню, петляя по холму, Фрэнк увидел на фоне звездного неба, освещенного тонким серпом молодого месяца, стройную мачту стоявшего в бухте на якоре шлюпа. Потом услышал голоса: густо рокочущий мужской и визгливый смех девушки. Фиби! Мужчина был чужой, здешнего Фрэнк узнал бы. Он постоял, прислушиваясь. С берега доносился только шелест ветра в прибрежных кустах.
— Фиби, ты? — крикнул он.
Ему показалось, что кто-то словно ахнул, потом послышалось приглушенное хихиканье.
— Уже поздно, Фиби! — снова крикнул он. — Тебе давным-давно пора спать.
Единственным ответом был шорох волн, с тяжелым вздохом набегавших на песчаный берег. Фрэнк медленно побрел к деревне.
Он долго ворочался в своем углу, терзаемый ревностью. Храпела бабка. Пропел петух, ему ответил другой. Где-то завыла собака. Уныло и зловеще прозвучал в ночной тиши ее вой. До сих пор Фиби была в его глазах ребенком, веселой и безропотной помощницей в его трудах — на рыбной ловле и под жарким солнцем в поле. Хрупкое золотистое существо, которое он, такой темный и неуклюжий, спасет когда-нибудь от унылого существования, уготованного ей неласковой судьбой. Только сейчас он осознал, что голубоглазая, златокожая Фиби — истинное дитя своей среды. Она так же груба, как остальные женщины с их острова. Вспылив, ругается, так же как они, последними словами, может вцепиться в волосы, швыряться камнями. Она шумно хлебает юшку, жадно обсасывает и обгладывает рыбью голову, выплевывая кости, и громко рыгает, вытирая рот рукой, — словом, отличается от темнокожих девушек только по виду. Это открытие ошеломило его. Ему стало больно, словно он вдруг наступил босой ногой на острый камень.