Барышня, привыкшая благодаря воспитанию и убеждениям стойко переживать героические ситуации, продолжала идти спокойным шагом; она не спасалась бегством, да это было бы и бесполезно, ведь незнакомец все равно догнал бы ее. Она прижимала псалтырь к телу не потому, что надеялась обрести особую силу от этого соприкосновения с богом, а потому, что давление на впадину под ложечкой придавало ей уверенности и умеряло трусливое беспокойство в этих частях тела. Но вот она совершенно отчетливо услышала, как мужчина сзади остановился; она спиной ощущала его взгляд, а немного погодя услышала также слегка прихрамывающие шаги, последовавшие за ней на некотором расстоянии. Она чуть было замедлила шаг, не только потому, что сегодня подъем давался ей труднее, чем обычно, но ей к тому же казалось, что надо заставить преследователя обогнать себя. А между тем она уже одолела уклон; линии цоколей и окон стали параллельными, и невдалеке улица вливалась в большой овал замковой площади, в центре которой конная статуя курфюрста словно готова была сорваться в стремительный галоп по улице, чему мешали только тяжелые железные цепи, протянувшиеся между каменными тумбами и окружавшие памятник меньшим овалом.
Как же он выглядел, этот человек? Уже немолодой, лет около пятидесяти. Наверняка даже не третьего сословия, почти пролетарий, а выражение лица все равно властное. Если бы Гитлер не уничтожил, слава богу, коммунистов, тот бы мог быть одним из них. Вид у него болезненный и наглый, он кажется педантичным в своих очках и со своими рыжеватыми усиками — или они седые? Что он здесь делает, около замка?
Слева на площадь ложилась тень замковой церкви, а тени обеих башен падали на статую. Справа же парадные ворота роскошного узора вели в сад замка; кованые створки были распахнуты и открывали взгляду освещенные солнцем прямые как стрела аллеи, причудливые скульптуры из песчаника и затейливые фонтаны. Бонна как раз вкатывала коляску в ворота; когда-то это было запрещено, потому что коляскам и их непристойному содержимому нечего было делать в мире придворного благочиния, и на минуту барышня забыла, что властители тоже плодились, поколение за поколением; кто вознесен над людьми, тот чужд человеческого, а чем ниже сословие, казалось барышне, тем пышнее разрастаются в нем безобразные половые инстинкты. Демократизация мира разрушила иерархию слоев, при которой чистое выше грязного; даже если это и не доходило до сознания барышни, то все же ей было ясно был бы в государстве порядок, даму не смели бы преследовать настойчивые шаги мужчины низшего сословия. Ведь когда-то перед замком стоял усиленный караул, и потому, словно под его защитой, барышня чувствовала себя здесь в большей безопасности: у входа, поджидая приезжих, которые пожелали бы увековечить себя вместе с конной статуей, расположился фотограф со своим накрытым черным платком аппаратом, и, хоть фотограф был лишь жалкой заменой усиленного военного караула, барышня чувствовала себя в безопасности. Она пересекла площадь по прямой и подошла к ступеням церкви, убежденная, что преследователь не посмеет обнаружить свои бесстыдные намерения публично на огромной площади и будет вынужден лишь взглядами преследовать ее с края площади. И в самом деле, шаги сзади смолкли, но, как и прежде, она не смела оглянуться и убедиться в этом: затылок болел от напряжения и стараний не обернуться, не принес облегчения и взгляд, вознесенный к небу, где пребывал бог и тянулись перистые облака; и все же этот взгляд был маленьким знаком благодарности за то, что опасность миновала.
Как же он выглядел, этот человек? Разве у него не было воспоминание, кажется, становилось четче — партийного значка, даже золотого? Если так, то он, очевидно, один из первых сторонников национал-социализма и, конечно, не коммунист. Вот отчего он и был так нагл. Вообще, с тех пор как они пришли к власти, их плебейская наглость все больше выпирает наружу. Наглая очкастая чернь. Во всяком случае, она не хочет больше думать об этом человеке, и ей больше незачем о нем думать.
Но когда она вошла в церковь и уже почти дошла до своего места, она снова почувствовала напряжение в затылке, почувствовала, что ее жжет взгляд. Она остановилась в нерешительности; кощунством было присутствовать на богослужении замаранной взглядом безбожника, скованной этим взглядом, от которого ей не укрыться и который ей не забыть. В церкви было полно народу; она пришла все равно слишком поздно и вполне могла незаметно исчезнуть. Барышня осторожно протиснулась между людьми вперед, в боковой неф, где, если ступать на цыпочках, шаги на каменных плитах раздаются не так громко, как на дощатом настиле в центральном нефе.
Затем она проскользнула мимо колонн к боковому выходу, которым прежде пользовались князья, бесшумно нажала на обитую кожей дверь и, когда та мягко, с тихим, робким вздохом закрылась за нею, тоже легонько вздохнула и поднесла руку к затылку — то ли чтобы смахнуть что-то, то ли чтобы потереть больное место. Она оказалась в маленьком дворике между церковью и боковым флигелем замка и — какое облегчение! — была здесь действительно совсем одна.
Подобно вестибюлю без кровли, строго и торжественно выглядел дворик, мощенный большими каменными плитами, абсолютно гладкими, хорошо пригнанными, и воробей, который нерешительно по ним прыгал, был тут совершенно лишним. Будь здесь скамейка, можно бы и присесть, хотя хорал, приглушенно доносившийся из церкви, звучал как предостережение. Барышня нерешительно прошла сквозь не менее торжественную, не менее строгую открытую двойную аркаду, которая выходит на площадь замка, и чуть ли не хитрым взглядом обвела площадь. Фотограф все еще был здесь, около памятника стояла супружеская пара, видимо приезжие, немного дальше какие-то женщины. Больше никого. Стало быть, она перехитрила преследователя, она даже бога перехитрила, потому что сейчас она все же смотрела туда, куда до этого смотреть не смела: она описала дугу по площади, чтобы взглянуть назад, и это удалось. Нет, теперь сзади никого нет, хотя затылок все еще ломит и она все еще ощущает на себе взгляд, как ожог, и вот, словно для того, чтобы навсегда защитить себя, навсегда покончить со всей этой неопределенностью, всей тьмой, что кроется за спиной, она прислоняется к каменной опоре между двумя арками ворот или, вернее, приближается к ней настолько, что чувствует ток холода, каким обдает камень в тени. Разве нельзя ей прислониться и посмотреть на прекрасную площадь? Разве нельзя прислониться и постоять здесь между тьмой и светом, между затененным двором позади и, освещенной солнцем площадью впереди? Разве нельзя? Многие смотрели отсюда или со ступеней церкви на площадь, смотрели вдаль на сады и аллеи, исчезающие за склоном холма; а вот идет сюда от памятника и супружеская чета: их ноги шагают рядом, четыре ноги, которые несут на себе два туловища и две головы; в руке у мужчины красный бедекер. Аппарат фотографа стоит на трех ногах, и лошадь курфюрста бьет согнутой ногой по воздуху, бьет копытом в светло-голубое небо, купол которого низко опустился над садами, влекомый землей, теряющейся, потерянной в бескрайней бездне. Супруг-американец открывает бедекер, его жена тоже заглядывает в него, глядит на буквы, на них и соединяются оба взгляда.
Кто петляет, может избежать встречи со злом, потому что черт — он ведь хром на одно копыто — способен скакать только напрямик, несмотря на всю свою хитрость; поэтому он всегда и остается, в конце концов, в круглых дураках.
Барышня стоит, прислонившись к каменному столбу, и если преследователь в маленьком дворике — но его там нет, ну конечно, его там нет, — то ему ее не увидеть, столб скрывает ее полностью. Но тут она опускает псалтырь и, ощущая некоторую слабость, хватается за край столба; она только слегка касается края, только пальчиком, но так неловко, что псалтырь в черном переплете открывается и — о ужас! — преследователь может из-за столба увидеть своими красными глазами за стеклами очков не только палец и раскрывшуюся книгу, но даже и буквы! Барышня быстро отдергивает назад руку и книгу. Только почему она это делает? Разве священная книга не пригвоздила бы лиходея к месту? Или она боится, что он сильнее и его взгляд способен отнять у книги священную силу? Боится соединения с ним, соединения с чертом, если их взгляды встретятся на буквах книги? О нет, он не должен касаться ее руки, иначе это и случится!
На флагштоке центрального фасада замка знамя со свастикой — символ отказа от традиций. Ветра нет, и оно повисло неподвижно вдоль древка — узкая красная полоска, резко выделяющаяся на фоне небесной голубизны, и это красное там, наверху, вдруг связалось с красным переплетом книги, в которую глядела общим взглядом соединенная воедино чета туристов поодаль, — и здесь, и там красное — красное вознесшихся наверх выскочек и красное низвергаемых ими вниз.