Сон слетел оттого, что машина затормозила внезапно, резко.
Она остановилась будто в ином дне, потому что небо уже всё прояснилось и прежняя хмарь ушла.
Предзакатное Солнце окрашивало боковое стекло машины красным светом, а лобовое — золотым.
— Что? Из Спасского штрафбата? — спрашивал отец кого-то, приоткрыв дверцу.
424
Два солдата с помятыми вёдрами перестали лить в нору воду. Были они невероятно худы и ответили без охоты:
— Ну…
— Проштрафились, значит. Что ж плохо себя вели? — укорил отец.
Те не ответили, хмуро поправляя ветхие гимнастёрки,
выношенные до серого цвета и залатанные на локтях крупными стежками.
— Кто вас в степь отпустил? На ночь глядя? Неужто майор Кравцов?
Солдаты переглянулись. И белобрысый, с синими младенческими глазами и морщинистым старческим лбом, усмехнулся:
— Да хрен Кравцов за сусликами отпустит. Глядеть будет, как мы с голоду дохнем, и радоваться, садюга.
— …Страшней Спасского нет штрафбата на земле! — с мрачной гордостью добавил он.
Но чернявый однако всё не мог отвести узкого взгляда от мокрой норы,
он вглядывался в неё жадно и без толку.
— …Не дежурит сегодня Кравцов, — отвечал за двоих старый белобрысый мальчик, переминаясь в кирзовых сапогах, огромных и разбитых.
425
Будто синеродная железная соль отрешённо смотрит сквозь полковника солдатскими усталыми глазами — синяя соль, как старческая преизбыточность печали, не корит, не жалуется, не просит,
— немо — упавшее — на — землю — небо — закаменевшее — в — почве — ли — в — штрафной — ли — душе…
— Холодно уже в гимнастёрках. Да и суслики разве не в спячке? Зря воду льёте… Ну, нате вам, ребята, — отец, перегнувшись, достал курицу за жёлтые длинные ноги и протянул солдатам. — Клёцки, может, сварите. Затируху какую-нибудь…
Солдаты вздрогнули.
Они схватили ощипанную птицу оба, сразу. И тут младшего Цахилганова едва не стошнило. Дёрнув курицу в разные стороны, солдаты с хрустом, с вывертом, разодрали её на куски.
Отскочившие от машины, они рвали сырое мясо зубами, глотали, давясь от жадности, и глаза их теперь одинаково отливали розовым —
у — чернявого — у — белобрысого.
426
Дверца решительно захлопнулась.
— Дети. Чьи-то дети, — старший Цахилганов морщился, вытирая руки платком. — Доведены до зверского состоянья. Когда-нибудь это будет по всей стране, помяни моё слово, — кивал он сам себе,
однако глядел в даль будущего холодно и бестрепетно.
— Ну? Что? Наладили вы, отцы, советское перевоспитание? — засмеялся младший Цахилганов, потягиваясь.
— Мал-чать! — рявкнул полковник, включая газ. — Сопляк…
Машина рывком дёрнулась с места и понеслась.
— Не твоего ума это дело, — сказал отец. — Не твоего декоративного ума. Поглядел бы я, где бы ты оказался. Если б не институт. Зря тебя из него не вышибли.
Через время он добавил с угрозой:
— Впрочем, штрафбат ты сам себе когда-нибудь устроишь.
Иначе не бывает.
— А ты? — хмыкнул сын. — Себе? Устроишь?
— …И я. Устрою, — ответил он, помолчав. — Если не струшу. А струшу…
Он повертел шеей, будто ворот рубахи стал ему тесен, и потёр кадык, внимательно изучая степную дорогу,
бегущую под колёса.
427
Отец струсил. На пенсии он приучился уклоняться от своего душевного штрафбата, пристрастившись к пьянству уже основательно.
И однажды, с похмелья, уклонился навечно.
— …Ты помнишь это, Люба?
Он странно повесился — в той однокомнатной бабушкиной квартире, в которой жил когда-то студент Цахилганов и куда переселился со временем вдовый отец, уступив большую квартиру молодым.
Константин Константиныч удавил себя
офицерским ремнём,
пристёгнутым к металлической спинке кровати.
Да, лёжа в исподнем на голой панцирной сетке, он крепко сжимал ремень у себя на горле мёртвой, посиневшей и распухшей, рукой…
Чужой спокойный человек, невесть откуда взявшийся, что-то назидательно говорил Цахилганову,
— об — оркестре — поминках — о — выносе — тела — о — выделенных — средствах —
но услышав, что никаких наград не сохранилось,
— всё — пропито — всё — вчистую —
сначала замолчал, а потом пропал бесследно,
будто и не являлся.
На похороны отца, однако, всё же прибыли с жестяным громыхающим венком трое незнакомцев в штатском, лица которых запомнить было совершенно невозможно. И следом за ними появился одетый во всё новое, чёрное, пахнущее магазином, Барыбин –
бледный — торжественный — словно — хоронить — собирались — его…
Вместе с расхристанным Самохваловым, невыспавшимся и спотыкающимся на каждом шагу, но крепко сжимающим в руках четыре подозрительно старые гвоздики, они составляли потом в этой немногочисленной процессии странную пару.
428
На кладбище Цахилганову казалось, что кто-то ещё тайно присутствует на похоронах,
и наблюдает за ними, и примечает всё.
Взгляд его наткнулся на двух старых людей, в облике которых почудилось ему что-то знакомое. Те неподвижно стояли поодаль, на ветру, около чужих могил,
— какой-то пенсионер в драповом старом пальто, прижимающий к груди шапку, похожую на кошку, и грузная женщина деревенского вида в вязаной шали, тяжело склонившая голову к его плечу.
Впрочем, Цахилганов забыл о них сразу.
И всё шло своим чередом. Человек с лопатой, подавляя зевоту, смотрел в пасмурное небо, отыскивая по гулу далёкий реактивный самолёт. Двое других деловито поправляли полотенца, подложенные под гроб. Отвернувшись от них, с отвращением курил озябший Самохвалов,
а его привядшие гвоздики держал почему-то Барыбин,
особенно траурный и монументальный…
Один из тех незнакомцев, запомнить которых было невозможно, произнёс быструю речь, не поднимая глаз. Он сухо извинился перед рассеянным Цахилгановым,
все автоматчики нынче на спецоперации по захвату наркотрафика…
Над гробом же, у разверстой могилы удавленника, плакала только Любовь —
одна Любовь, сильно и безутешно,
к недоуменью остальных…
Бог весть, что оплакивала тогда Любовь.
429
В знакомой квартире всё было давно продано и обменяно на водку услужливым седым соседом. Оставалась в ней лишь кровать без матраца, с короткой цветной шторой вместо одеяла. И стоял в углу стол, застланный пожелтевшими газетами. Однако, средь разора, на голой замызганной стене висела незнакомая Цахилганову-младшему большая и страшная картина,
похожая на храмовую икону…
Венчает белый плат Матери обод колючей лагерной проволоки. Высится рядом огромная траурная пирамида террикона –
— отработанная — выброшенная — прочь — порода.
Держит Матерь Сына, раскинувшего руки крестом. Детская кровь каплет с маленьких, открытых миру, ладоней…
Землистый, тёмный от скорби, лик Пресвятой просительно обращён к больному ребёнку,
в безответной мольбе —
в — мучительной — слёзной — мольбе — о — прощении — людских — грехов — всё — новых — и — новых — и — новых —
но здесь,
впервые,
Предвечный Младенец-Бог
отвернулся
от молящей Матери…
430
Сосед-собутыльник топтался за спиной младшего Цахилганова, и бубнил угодливо, и сокрушался:
— Видишь, какая она — Караганская Владычица наша? Вот, то-то и оно…
В состарившихся глазах Младенца-Искупителя,
призванного людьми —
и посланного в мир людей, на Землю,
замолчало, окаменело высокое небо,
— синеродная — железная — соль — мерцает — тускло — и — отрешённо —
и точечно рдеет киноварь на детских ступнях, на руках, раскинутых крестом.
Кровят раны рождённого земной Матерью,
— изначальный — удел — Бога — облекшегося — в — плоть — быть — распятым — людьми —
живущему — среди — людей — Богу — быть — казнённым — ими — неизбежно —
и отведён усталый взгляд Агнца,
ибо грехи человеческие,
всё более тяжкие,
превысили
меру
бесконечной кротости Его.
431
— …Хорошие деньги ему за картину эту религиозную давали! Полковнику нашему. За Караганскую Владычицу! А он — нет: сядет на стул — и глядит, пока не заснёт, — стеснительно толковал гладко причёсанный седой сосед в тёплом трико и в стоптанных ботинках без шнурков. — Утром к нему бывало зайдёшь,
мол, вот, кефиру принёс или ещё чего, покрепче,