…И вот она — ровная степь,
— саман — глина, глина — саман.
410
Отец притормаживает, бормочет что-то
про своё — давнее:
— ….Командирша, говорить со мной на равных посмела. Осуждённая Русланова… Воображала, что кто-то удостоит её своим ответом. Нет, выскочка! Раздолинка — не столица,
а перевалочный, можно сказать, пункт,
— здесь — справа — за — холмами — могильное — безбрежное — поле — без — крестов — лагерный — необозримый — частокол — конечная — остановка — для — исключительных…
Морщится отец от досады:
— Но… выскользнула! Артистка! Кутафья. Не успев понять главного, что и она — только кожаный мешок с костями, мясом и дерьмом. Как всякий другой.
— Поющий всё же мешок, — заметил младший Цахилганов, будто ненароком, посматривая по сторонам.
— Все мешки — поющие, хоть и по-разному… — бормочет полковник. — Ты пой, пока разрешают. Да не забывайся.
— А будь твоя воля?
Константин Константиныч заглушил мотор:
— При чём тут моя воля? Я исполнитель закона.
— А как же «люди — нелюди»?
— Не я ей срок припаял, — выбирается отец из машины. — Зависть движет миром и его усредняет…
— Значит, правильно бабушка наша говорила? Рыба — рыбой питается. А человек человеком?
— …Питается. Пока не поперхнётся.
411
По ровной, как стрела, тополиной аллее бредёт одинокий пожилой человек в телогрейке. И вдруг ускоряет шаг, и уже бежит вприпрыжку.
— Здорово, Дула Патрикеич. Здорово, старина.
— Здравия желаю, товарищ полковник! — бросается к нему Дула, едва не плача от радости. — Ох, не ждали. Не чаяли даже… Здравия желаю! Кормилец. Кормилец наш. Константин Константиныч… Ба, да никак и сынок с вами? Наследник? Вырос! Ууууу, вырос…
Радуется старик, но не спокоен он
и оттого крутится, вертится, оглядывается.
— Листьев-то нападало, листьев… — озирается Патрикеич. — Виноват, товарищ полковник! Совсем порядку в Раздолинке нынче не стало.
— Что? Трудно без контингента?
— Да какой контингент после Хруща? Хотя, сноху-то его я помню, как же… Ничего, переждём пустое время. Вот народ разбалуется до последнего края, так опять его в чувство придётся приводить. По-хорошему, сам, он в него не вернётся, в чувство,
— а — тут — и — мы — наготове.
— Сам — нет, конечно, — кивает Константин Константиныч. — Только под конвоем. Под хорошим!
Человек без принуждения — дрянь человек:
развращается быстро, понимаешь…
412
Дула стесняется умильной влаги, выступившей на глазах, тараторит взволнованно:
— Понадобимся опять, и Раздолинка вся встрепенётся. Похорошеет сразу небось. Кончится наш сон… И детям тогда работы тут хватит, и внуками! Как же по-другому? — прилежно отгребает старик листья ногой. — По-другому невозможно. Вот и не разъезжаемся…. Живём, как в обмороке. Затянулся, конечно, обморок наш… Вот эту дорожку у меня Блюхерша мела. Хорошо мела. Старалась. Молодец. А сейчас…
Вон без неё, без Блюхерши, как всё захламилось!
Он принялся выковыривать грязь из-под обломанных ногтей, но смутился и убрал руки в карманы со вздохом:
— Полол я! Без рукавиц. Руки испортил малость. Пырея на огороде много вылезло, товарищ полковник! Осота опять же полно. Корневища — метровые нынче осот дал. Сорняк! Так вот, под зиму выкорчёвывал. Дёргал. Драл! Ууууу! Все суставы извихлял… Жёг! А потом взял да и вскопал всё — сплошь!!!..Чтобы по весне отпрыски не полезли.
Отец и старик, разговаривая, уходили по дорожке всё дальше. Но младший Цахилганов остался возле машины. Поглядывая на расплывчатое Солнце, скрытое облаками, он обошёл её по кругу, бесцельно.
И второй раз — по кругу.
И третий.
Всё — возвращается — на — круги — своя — возвращается — вращается — вращается — всё…
413
Но кто-то ещё, невидимый, был поблизости и стерёг каждое движенье приезжего человека… Чувствуя спиною сильный, неотрывный, давящий взгляд, младший Цахилганов замер, поёжился. Потом обернулся с осторожностью. Женщина, непонятно чем похожая на Ксенью Петровну Барыбину,
хотя и не похожая ни сколько,
смотрела на него из-за деревьев, издали.
Цахилганов то ли испугался, то ли смутился. Но понял, что кому-то из них двоих придётся заговорить.
— Вы из… — догадался он, трудно сглатывая слюну, —
а вдруг сумасшедшая, мстящая отцу…
— Из освободившихся, — жёстко сказала женщина голосом грубым, потрескивающим,
будто старая полустёршаяся звукозапись.
— Приехали посмотреть на Раздолинку? — он старался говорить непринуждённо и добродушно.
— Вернулась. Живу. Здесь, — глядела она исподлобья.
Сделав полушажок, женщина прислонилась к стволу щуплым плечом и стала теперь видна вся. Чёрный старый плащ — длинный, будто у сельского ветеринара. Чёрный старый берет, чёрные фетровые сапожки. И странные глаза — тревожно-спокойные. Они были похожи на больные серые фиалки, выгоревшие под Солнцем едва не до бела. Да, на нежнейшие фиалки, но расцветшие не в тени, а на самой середине поляны —
под жгучим, нещадным, выжигающим Солнцем.
Женщина — с — судьбой — ничего — не — скажешь — особой — какой-то — породы — женщина — эта…
Что ж… Солнце грело так горячо,
солнце социализма…
414
— Что вы сказать хотите? — спросил он её, нервничая — и не умея выйти из-под власти
странного, бледного взгляда,
словно попавший в силовое поле магнита.
— Не спрашивайте меня ни о чём, — потребовала она отчуждённо. — И никого здесь… не спрашивайте. Вы ничего не поймёте в нашей жизни… Никто из посторонних ничего в ней не поймёт. Запомните это. Никогда. Уже — никогда.
Младший Цахилганов равнодушно пожал плечами:
— Мне этого не нужно. Я только не понимаю, зачем вы здесь — теперь.
Это всё равно, что узнику поселиться на жительство в своей бывшей камере.
Женщина опустила лицо. Нервный тик насильственно заиграл её веком, дёрнулся угол рта. И она прижала правую щёку ладонью.
— Туда, куда я пыталась вернуться, там… я была давно уже забыта. Представьте себя, я нигде не была нужна! Никому. А здесь… меня приняли. Снова. И… почти тепло. Только здесь, здесь я — своя, оказывается…
— Что ж, — переминался младший Цахилганов с ноги на ногу. — Что ж…
Нервный тик её, наконец, прошёл. Женщина взглянула уверенней и опустила руку.
— Но запомните! Никто, ничего, никогда не поймёт в нашей жизни! — отчеканивала теперь она слово за словом. — Лишь тот, кто здесь был и есть, знает правду… Нашу правду. Остальные будут лгать про нас, полагая… Будут неизбежно лгать все, лгать, знайте это! Потому что… этого нельзя понять снаружи.
415
Она определённо не знала, чей он сын. Успокаиваясь, Цахилганов с трудом отвёл взгляд от странных её глаз
— от — выжженных — Солнцем — выцветших — фиалок — под — всё — ещё — красивыми — высокими — бровями —
и ему сразу стало легче.
Он сунул руки в карманы брюк, не спеша пошёл от неё по аллее, мельком глянул на ручные часы,
— сейчас — у — одного — малознакомого — актёра — собираются — человек — пять — пить — петь — пить —
они показывали… пять.
В путь,
пора бы уж в обратный путь…
— Не надо никому в нашей жизни копаться, слышите?!. Не лезьте к нам! Вы! Все!.. Бесполезно это. Нельзя… Не проживший не поймёт ничего! — напряжённый, резкий голос женщины толкал и толкал его в спину,
— да и не больно-то хотелось, тётка!
— Вы — другие! — кричала она надрывно. — Все вокруг — другие. Давно — другие…
Цахилганов ускорил шаги, он едва не бежал.
— Вы уже не поймёте нас! Никогда! — в отчаянии кричала женщина с выцветшими глазами то ли ему, нагоняющему старших, то ли небу, миру, земле. — Никто! Ничего уже не поймёт!.. Про нас… Во веки веков…
Кажется, она плакала там, за деревом,
потому что замолчала на всхлипе.
416
Старшие ждали его
возле цементной крашеной скамьи
— с — гипсовыми — старыми — звёздами — на — витых — подлокотниках…
— Кто это? — спросил младший Цахилганов, боязливо оглядываясь. — Вон та…
Женщина быстро и решительно уходила по аллее, мимо клуба, засунув руки в карманы плаща.
— Да, так. Бывшая заключённая Апраксина, — охотно ответил Дула Патрикеич. — Видишь, вся порода ихняя вымерла, одна она на свете. Прибиться-то ей не к кому, сынок… Таким тяжельше всего, калёно железо. Не живут они, а, считай, как в воздухе, в тоске пожизненной висят, в одиночку. Опоры им на земле не осталось…. Трое у нас, таких, в посёлке, бывших заключённых. Один стёкла в окнах глиной сплошь замазал, в темноте живёт. Ещё одна — хворая лежит, к стенке лицом. Не шевелится… Уехали было в свои-то места, намыкались там. Ненужные, досадные они теперь в чужой жизни… И вернулась она, барынька, в эту — в какую-никакую, а уж свою… Вот, соседствуем. Всё же крыша над головой у неё есть… А заработает опять ОГПУ, эту Апраксину, я думаю, можно будет в обслугу лагерную зачислить. А хотя бы даже в прачки. Как, товарищ полковник? Разрешенье будет?.. А то ведь беда; огородишко у ней, и всё. От пенсии отказалась, от компенсации тоже. «За ту жизнь, — говорит, — мне денег не надо»… Женщина, конечно, невесёлая, тяжёлого нрава она. Но — не брезгливая насчёт грязной работы,