Но я отклоняюсь. Итак, бабушка пришла с дневной дворцовой смены в злом расположении духа. Дедушка с тревогой посмотрел на нее: после пары лет брака он хорошо разбирался в физиономике супруги.
— Что с вами, mon petit chou?[296] Надеюсь, вы не больны? — спросил он с неподдельной заботой.
— Не беспокойтесь, я чувствую себя хорошо. Я лишь немного устала, вот и все, — уклончиво улыбнулась бабушка. Она попробовала сделать вид, что все супер-дупер, но ее выразительные черточки не могли скрыть глубокого душевного расстройства.
— Может быть, у вас был тяжелый день на работе? — допытывался дедушка. — Неприятности с дворецкими, дворниками, дворнягами или другим придворным людом?
— О нет, chéri,[297] — мутила воду бабушка, — просто сегодня мы с фрейлинами срочно должны были закончить один проект, и я чуть-чуть устала.
Но Отто был настырным мужем и продолжал допрашивать супругу и по-французски, и по-русски, пока хмурая Хакенка наконец не сдалась. Она сунула руку в дрожащее декольте и вытащила клочок бумаги, который стыдливо протянула гофмаршалу.
Не веря собственным глазам, Отто прочитал корявые строки, накаляканные какой-то секрецией:
Голубка, приходи ко мне завтре в шесть, селедки покушаем, в бане попаримся. Любовь будет твое утешенье, мое тоже.
Григорий(Записка сохранилась в нашем семейном архиве. Я ее застеклил и повесил под портретом матушки у себя в гостиной).
Что было делать? В первом порыве гнева дед хотел вызвать Распутина на дуэль и исшпиговать его шпагой или изрешетить из револьвера. Однако Отто одумался: кодекс дворянской чести не позволял ему драться с вонючим, хотя и мистическим мужиком. Может быть, — размышлял гофмаршал, — подсторожить Гришку в публичном доме и выпороть его тяжелой помещичьей рукой? Но Распутин, этот святой черт, силен, как культурист, и вдобавок сверхгипнотизер, так что гофмаршалу грозило или избиение, или сон — или и то и другое.
Жаловаться государю было бессмысленно, хотя дедушка был с ним в прекрасных отношениях: Николай находился в Ставке в Могилеве, откуда руководил действиями русских войск против немцев и австрийцев, и ему сейчас было не до того. Кроме того, гофмаршал написал ему донос на Распутина сразу же после бала, но безрезультатно, и каждый раз, когда на аудиенции у государя поднимал вопрос о казни старикана, Николай морщился и менял тему разговора.
Тогда дед решился на другой шаг. Он держал ухо близко к тротуару и знал о подспудных интригах и недовольствах, которыми кишела столица империи зимой 1916 года. Только он услышал про антираспутинский комплот, как вошел в ряды заговорщиков и даже их возглавил.
— Доколе, о Гришка, ты будешь нас отвращать? — прямо в лицо спросил он бородатого гуру на встрече в низах.
Пьяный, как лорд, Распутин бессмысленно посмотрел на элегантную фигуру гофмаршала, накренился и грохнулся оземь, отжав ему ногу. Но старикан не на того упал!
— The old geezer’s blotto,[298] — презрительно проронил Отто.
Эти слова были обращены к Феликсу Юсупову, близкому (но не слишком) его другу, с которым он имел привычку разговаривать на языке Оскара Уайльда. Эстет Феликс понюхал гвоздику в петлице гофмаршала и тонко улыбнулся: Отто импонировал ему своим англицизмом и атлетизмом.
Так начался знаменитый заговор против Распутина.
На следующий день дедушка послал горничную в Елисеевский магазин купить пирожные, которые под покровом темноты передал Юсупову и Пуришкевичу. Те впрыснули в них цианистый калий и скормили их святому черту, потом его застрелили, потом его утопили. Трижды убитый, Распутин продолжал шевелиться среди айсбергов и торосов Невы (дело было в декабре). Только когда гуру заледенел извне и изнутри и стал похож на йети, отпустил страшный старикан конечности в воду.
Дедушка, впрочем, не присутствовал при многоступенчатом умерщвлении святого черта. Опытный царедворец, он знал, когда и где быть или не быть. В ночь мокрого дела гофмаршал ушел в подполье, то есть спрятался с гофмаршальшей и ящиком шампанского в комфортабельном подвале особняка. Там они провели мартовский и апрельский узлы 1917 года, а вслед за тем июльские события и корниловский мятеж. В октябре при приближении головорезов Троцкого дедушка с бабушкой покинули уютное оттоубежище и бежали в Париж.
В особняк въехал красный директор со штатом красных подчиненных. Он переименовал статую Фатума в Пролетария, а Фортуны в Пролетарку, и облачил их в кумачевые робы, как из идеологического рвения, так и из идеологического ханжества — скульптуры, естественно, были обнаженными, что смутило целомудренного партийца (ранее путиловца).
Особняк стал теперь местопребыванием большевистского учреждения по названию «главк», находившегося в непосредственном подчинении у Наркомпупа, а следовательно, у Совнархама. Главковцы тут же испортили интерьер, обломали обстановку, повредили паркет, меж тем занимаясь бумажной волокитой во имя освобождения человечества. В 1919 году главк временно закрылся, потому что все ушли на фронт, кроме директора и двенадцати его замов. Они продолжали заниматься революционным делопроизводством даже при приближении армии Юденича, даже в разгар эпидемии тифа, даже во время Кронштадтского восстания.
Но вот настал нэп. Персонал главка разросся до сотни чинуш, которые перегоняли бумаги из одного письменного стола в другой и вели бесконечную переписку с такими же, как они, чернильными душами в других советских учреждениях. По особняку стал распространяться душок перерожденчества. Даже статья Ленина «Как нам реорганизовать Рабкрин?», в которой полумертвый вождь призывал к борьбе против бюрократизма, не тронула партийной совести главковцев. Вскоре директор со товарищи окончательно разложились, и бывшая резиденция Отто Рейнгардовича превратилась в гнездо кумовства и рвачества. Днем начальник главка получал взятки натурой или наличными от крупных нэпманов, а вечером надирался, стрелял из именного нагана в люстру и при этом орал: «За что боролись?» Примеру директора следовали остальные главковцы, которые тоже вовсю пили, стреляли и орали, собирая при этом мзду с нэпманов помельче.
А в тесной квартирке на улице Номбриль в одном из бедняцких кварталов Парижа эмигрант-таксист раскрыл когда-то наманикюренными руками письмо, тайком посланное из бывшего Петрограда его бывшим швейцаром. Верный слуга, теперь работавший в главке вахтером, рассказывал про кощунства главковцев и сокрушался о том, как хорошо было жить при старой власти.
Прочитав письмо, экс-гофмаршал посмотрел на обшарпанную колыбельку, в которой пищала моя новорожденная матушка, на обшарпанную гофмаршальшу, что-то неумело стряпавшую на плите, и призвал Божью кару на всех красных директоров и партийных деятелей, которые живут и будут жить в его особняке.
Проклятье, посланное Отто из Парижа в Петроград, сработало, причем не раз и не два. Оно действовало на всем протяжении двадцатого века.
Первый директор главка был арестован ГПУ как уклонист, второй — НКВД как троцкист, третий — МГБ как фашист, четвертый — КГБ как сионист. Даже после падения советской власти особняк продолжал приносить своим руководящим обитателям несчастье. Последний директор приватизировал главк, с тем чтобы превратить его в акционерное общество закрытого типа, но капиталистическая акция не спасла нового русского от гофмаршальского проклятия: в 1999 году за ним пришла налоговая полиция и арестовала его как афериста.
С тех пор особняк стоял пустой, как бы ожидая своего законного владельца.
Над Невой начинала стелиться мгла. Мохнатые влажные щупальца тянулись вдоль поверхности реки, шарили по чугунной решетке набережной, тротуарам, фасадам. Особняк гофмаршала покрылся серой ватой. Задрожали шпили, по стеклам окон пробежала зябкая рябь, и фигуры Фатума и Фортуны съежились на постаментах. Мраморные суставы заныли от архитектурного артрита. Туман становился все гуще и гуще, проглатывая прохожих, автомобили, фонари, здания. Петербург исчезал из виду на моих глазах, он становился миражом, как в произведениях Гоголя, Достоевского и Андрея Белого.
Я мускулисто улыбнулся.
Придет момент, когда в дом деда
Придет профессор-непоседа.
Нахлобучив кепку по названию «картуз», зашагал к остановке. После получаса троллейбусной тряски и серии прыжков через тротуарные дырки я был в кривой комнате коммунальной квартиры.
Здесь меня ждала докучная обязанность. Горемыкин попросил меня в его отсутствие позаботиться о Милице, то есть Минерве. Утром и вечером я должен был наполнять миску кормом и подкладывать на противень свежую «Петербургскую правду» (газета «Советская школа» больше не существовала, а на другие киска отказывалась испражняться). Перед тем как эвакуироваться из комнаты педагог накупил десять килограммов трески на десять дней моего там пребывания. Маленький холодильник, стоявший рядом с диваном, был доверху набит рыбой.