— Вы так добры, Машенька. Я хотел бы иметь такую дочь…
Геккерн не лицемерил. Ему понравилась Маша. Как это неприятно, что она должна умереть. В работе оперативника вообще много неприятного.
— Куда мы идем? Пушкин, не молчи… Куда мы сейчас идем?
— Я думал, ты знаешь.
— Нет, не знаю. И я вижу плохо без очков. Давай вместе думать. Ведь нас повсюду ищут.
Лева заставлял Сашу думать, это было хорошо. Думать о чем угодно, только не о ней. И в самом деле, куда идти? Они развернули карту. Это была хорошая, подробная карта, Саша спер ее в оставленном без присмотра кабинете географии, когда один раз заходил за Машей в покровскую школу. Дорога на райцентр, конечно, вся оцеплена. На Валдай — тоже. Идти без дороги, все время лесом, было немыслимо: во-первых, лес уж больно густ, заблудишься, и волки… а, во-вторых, всякий лес когда-нибудь да закончится, и опять будет дорога… Надо было из множества проселочных дорог выбрать какую-нибудь одну, и, посовещавшись, они выбрали самую кривую и длинную, что вела в какое-то село. (Охотники наверняка решат, что они пошли по самой прямой и короткой.) Они прошагали еще немного лесом, вышли к этой кривой дороге и пошли по ней. Дорога была узкая, разбитая, вся заросшая пожухлой травой.
— Не молчи, Пушкин. Говори со мной. Они ничего с ней не сделают. Она же ничего не знает. Мы ж ей ничего не рассказывали.
Саша закусил губу, поморщился. Зачем он рассказал ей… Теперь она — знает… Он, правда, рассказал Маше не все. Он рассказал только, что за ними гонится ФСБ из-за одной дорогой хреновины, а что это за хреновина, не объяснил. Может быть, Лева прав и ее не тронут? Саша хотел, чтобы Лева продолжал говорить, что Машу не тронут, но делал вид, что не хочет и не верит Леве, и перевел разговор на другое.
— Черная какая, — сказал Саша, — вылитый Черномырдин…
Впереди них кошка вышла из кустов на дорогу. Саша просто так сказал, что она похожа на Черномырдина, он при виде любой черной кошки так говорил, эта не была похожа, хотя глаза ее и были зелеными. Кошка была маленькая, короткошерстная, очень изящная. Она села посреди дорога и стала умывать грудку. Когда Саша и Лева подошли ближе, кошка встала, но не убежала, а медленно перешла дорогу и скрылась в кустах по другую сторону. Извивы ее худого тела были необыкновенно грациозны: все кошки грациозно движутся, но эта кошка была — совершенна.
— Это плохая дорога, — сказал Саша.
Лева молчал, давая понять, что на такой вздор отвечать не намерен. Он шел упрямо вперед, и Саша тащился за ним. Они прошли еще метров пятьдесят, и дорога свернула влево. Саша встал как вкопанный: за поворотом на дороге с наглым видом сидела та же красивая кошка. Завидев Сашу и Леву, кошка опять поднялась и лениво пошла через дорогу.
— Какая-то уж очень кривая дорога, — сказал вдруг Лева, — не нравится мне она.
— Кривая, да? Лева остановился.
— Они ведь как подумают? Они подумают, что мы подумаем, что они подумают, что мы пошли по самой короткой и прямой дороге, и нарочно пойдем по длинной и кривой… Вот на ней нас и будут ловить.
Саша полагал, что ловить их будут на всех дорогах. Но он согласился с Левой. В другое время он непременно поддел бы Леву, который смеялся над чужими суевериями, а сам испугался какой-то малюсенькой наглой кошки. Но у Саши не то душевное состояние было, чтобы колоть Леву.
Беглецы опять достали карту. Ближайшая дорога — не прямая и не кривая, не очень короткая и не очень длинная — вела в село Не… (На этом месте карты был сгиб, и слово наполовину стерлось.) Они решили сделать привал и подождать темноты, а потом идти в это село, как бы там оно ни называлось.
До милицейского поста, выставленного на дороге, которую переходила кошка, оставалось чуть более километра, но Саша и Лева так и не узнали об этом.
26— го -измученный, растерзанный, с провалившимися от бессонницы глазами, — он докончил самое дерзкое, тайное, никому (и ему самому — тоже) не понятное:
Нам не страшна могилы тьма…
А к обеду принесли почту, и там было письмо от нее. Он целовал его (пусть захватанное чужими руками, окуренное, исколотое иглой), прижимал к сердцу, размахивал руками как ошалелый, с разбегу кидался на диван — только охали старьте пружины — и вскакивал и вновь бегал по комнате.
«Милостивая государыня Наталья Николаевна, я по-французски браниться не умею, так позвольте мне говорить вам по-русски, а вы, мой ангел, отвечайте мне хоть по-чухонски, да только отвечайте. Письмо ваше от 1-го октября получил я 26-го. Оно огорчило меня по многим причинам: во-первых, потому, что оно шло ровно 25 дней; 2) что вы первого октября были еще в Москве, давно уже зачумленной; 3) что вы не получили моих писем; 4) что письмо ваше короче было визитной карточки; 5) что вы на меня, видимо, сердитесь, между тем как я пренесчастное животное уж без того…»
Глупые, мерзкие сны прекратились.
Занавесками играл ветер. Дантес лежал на спине и смотрел в потолок. Приходила она, давала лекарство, прохладной ладошкой трогала лоб. Брови как стрелочки, а глаза спокойные, синие. Не может она любить своего старика. На «вы» разговаривают, куда уж дальше ехать. Лифчика нет, а грудь — стоит… Жаль, что о старике нельзя позаботиться.
Заботиться о Верейском нельзя было потому, что к этому времени Геккерн уже знал, что Верейский абсолютно ничего не слыхал о рукописи. Геккерну со спецкурьером прислали из Москвы новейшее изобретение — такой препарат, который можно вколоть человеку во сне и во сне же его допросить, а наутро человек ничего не помнит. Это было превосходное изобретение, и Геккерн сожалел, что его не было раньше — тогда не пришлось бы заботиться об очень многих людях, и оперативники сберегли бы кучу сил и средств. Правда, допрос спящего Верейского показал, что Антону Антоновичу от жены было известно о том, что за Спортсменом и Профессором якобы гонится контрразведка. Но это было не так уж страшно, и Геккерн наутро сам объявил Верейскому, что они с Дантесом являются спецагентами, а Спортсмен и Профессор являются шпионами, и Верейский был огорчен, что принимал у себя в доме таких нехороших и опасных людей.
Но о жене Верейского все-таки следовало позаботиться, ибо из показаний, данных ею во сне, Геккерну стало ясно, что девушка не любит органы безопасности и, несмотря на то что отказала Спортсмену в половом контакте и не захотела бежать с ним, принципиально сочувствует беглецам. Следовательно, от нее можно было ожидать всякой пакости и вреда для России. Если б она не отказала Спортсмену так однозначно и грубо, ее можно было бы временно оставить в живых как приманку; но Геккерн был убежден, что после такого отказа Спортсмен не захочет к этой приманке вернуться, а если и захочет (можно, можно было надавить на девушку и вынудить ее вести со Спортсменом игру под контролем), то Профессор, об уме которого Геккерн был самого высокого мнения, не позволит Спортсмену сделать необдуманный шаг.
— ДТП или сердечный приступ, как думаешь? — спросил он Дантеса. Он все делал один, без Дантеса — тот еще слишком был слаб, — но тут решил посоветоваться с ним, чтобы Дантес не считал себя бесполезным и ущербным из-за своей болезни. Но реакция Дантеса была непредвиденной.
— Нет, — сказал Дантес, страшно вздрогнув всем телом, — я женюсь на ней.
— Дурак! — вспылил Геккерн. — Никто тебе не позволит жениться на женщине, подозреваемой в сообщничестве преступникам.
— Значит, я подам в отставку, — сказал Дантес. — И запомни: если ты ее хоть пальцем тронешь — я убью тебя.
Геккерн был ошеломлен, раздавлен. Он никакие ожидал такого безумия от человека, считавшегося одним из самых многообещающих молодых оперативников
— Дурачок… — сказал Геккерн ласково, — в отставку… да кто ж тебя отпустит? Отставка возможна разве что на тот свет, сам знаешь…
Дантес повернулся к нему и схватил его за руку. Рука Дантеса была очень горячей, ее прикосновение обожгло Геккерна.
— Ради бога, — сказал Дантес, — ради бога… Толя, пожалуйста…
Кто это — Толя? Кто это такой? Геккерн наконец вспомнил и сильно побледнел. Никогда в жизни еще Дантес не называл своего напарника его настоящим именем. Геккерн осторожно высвободил свою руку из руки Дантеса.
— Предлагаю сделку, Вася, — сказал он. — Девушку оставляют в покое, но ты навсегда забываешь о ней. И мы завтра же уезжаем из Покровского.
Дантес молчал очень долго. Потом он несколько раз слабо кивнул.
— Я ведь тебе добра желаю, — сказал Геккерн.
— Я знаю, — ответил Дантес.
Он отвернулся к стене и больше не смотрел на Геккерна и не говорил с ним.
Ночью, когда все в доме спали, Геккерн прокрался в спальню Дантеса и сделал ему укол, чтоб расспросить его спящего и узнать его намерения. Это был не просто низкий и подлый по отношению к товарищу, но очень опасный поступок — лишь сотрудники отдела собственной безопасности имели право знать тайные мысли оперативников — и, если б Дантес утром заметил на своей руке след укола и сдал свою кровь на анализ и узнал, что Геккерн применял к нему спецсредство, Геккерну бы сильно не поздоровилось; но Геккерн очень беспокоился…