— Сумасшедшая.
— Мы скажем маме, а потом все втроем засмеем эту сумасшедшую, прогоним прочь. А теперь давай-ка отдохни, баба. Все в порядке. Давай.
Я включаю «Канал погоды», сажусь рядом, глажу по плечу, пока он не перестает дрожать и дыхание у него не замедляется. Через пять минут, не больше, он уже спит.
В кухне Пари сидит на полу, опершись спиной о посудомойку. Потрясенная. Промокает глаза бумажной салфеткой.
— Как же я виновата, — говорит она. — Как неосмотрительно.
— Все нормально, — говорю, доставая из-под раковины веник и совок. Нахожу маленькие оранжевые и розовые таблетки, рассыпанные по полу вперемешку с битым стеклом. Поднимаю их по одной, а стекло сметаю с линолеума.
— Je suis une imbécile[20]. Я так хотела ему сказать. Показалось, может, если правду… Не знаю, о чем я вообще думала.
Высыпаю битое стекло в мусорное ведро. Встаю на колени, поправляю воротник ее рубашки, проверяю плечо, куда баба ее ударил.
— Тут будет синяк. Точно вам говорю.
Сажусь на пол рядом с ней. Она раскрывает ладонь, я высыпаю таблетки.
— Часто он такой?
— Бывают у него кислые дни.
— Может, надо поискать профессиональную помощь, нет?
Вздыхаю, киваю. Я немало думала о том, что настанет то неизбежное утро, когда я проснусь в пустом доме, а баба, свернувшись калачиком на чужой кровати, увидит поднос с завтраком, поданный чужим человеком. Баба задремывает, ссутулившись над столом в какой-нибудь игровой комнате.
— Знаю, — говорю, — но пока рано. Хочу ходить за ним, пока могу.
Пари улыбается, сморкается.
— Понимаю.
Не уверена. Других причин я ей не сообщаю. Я и сама-то едва могу себе в них признаться. А именно — как страшно мне оказаться свободной, невзирая на мое постоянное желание. Страшно, что же будет со мной дальше, что я буду делать с собой, когда бабы не станет. Всю свою жизнь я жила, как рыбка в аквариуме, в безопасности стеклянных стен, за барьером столь же непроницаемым, сколь прозрачным. Я вольна была глядеть на сверкающий мир по ту сторону стекла, представлять себя в нем, если хочется. Но всегда оставалась взаперти, окруженная жесткими неподатливыми границами существования, которое баба для меня создал, — сначала, пока я была юна, создавал сознательно, а теперь, когда он ото дня ко дню угасал, — невольно. Думаю, я выросла в привычке к этому стеклу и теперь в ужасе от того, что, когда оно разобьется, когда я останусь одна, меня вынесет в открытое неизвестное и буду я беспомощно, потерянно трепыхаться, хватая ртом воздух.
Есть правда, которую я редко признаю: мне всегда нужна была ноша — баба у меня на спине.
Иначе с чего я так легко отказалась от мечты о художественной школе, почти не воспротивилась, когда баба попросил меня не уезжать в Балтимор? С чего я бросила Нила, человека, с которым была помолвлена несколько лет назад? Он владел небольшой компанией по установке солнечных батарей. У него было квадратное, иссеченное лицо, которое я полюбила в ту же минуту, как увидела в «Кебаб-хаусе Эйба», когда спросила его, что он желает, и он поднял взгляд от меню и ухмыльнулся. Он был терпелив, дружелюбен, выдержан. Я наврала Пари о нем. Нил не бросал меня ради кого-то там красивее. Я сама все разрушила. Даже после того, как он пообещал принять ислам и выучить фарси, я искала в нем недостатки. А под конец запаниковала и удрала к знакомым углам, морщинам и трещинам моей домашней жизни.
Пари начинает подыматься на ноги. Я смотрю, как она разглаживает складки на одежде, и меня вновь прошибает это чудо — она здесь, в паре дюймов от меня.
— Я хочу вам кое-что показать, — говорю.
Встаю, иду к себе в комнату. Если никогда не уезжать из дома, никто не выгребет у тебя из комнаты твои игрушки и не выложит их на гаражную распродажу, не раздаст твою одежду, из которой ты вырос. Я знаю, что для женщины, которой почти тридцать, вокруг меня слишком много сувениров детства — по большей части они все лежат в громадном сундуке у изножья моей кровати. Вот в него-то я и залезаю. Внутри — старые куклы, розовый пони с гривой, я ее расчесывала, а еще книжки с картинками, все открытки «С днем рождения», все валентинки, что я наделала моим родителям в садике, с раскрашенными фасолинами, блестками и звездочками. Когда мы с Нилом говорили в последний раз, когда я нас отменила, он сказал: Я не смогу ждать тебя, Пари. Я не буду ждать, пока ты вырастешь.
Захлопываю крышку, возвращаюсь в гостиную, где Пари уже устроилась на диване напротив бабы. Сажусь рядом.
— Вот, — говорю я и передаю ей пачку открыток.
Она тянется за очками для чтения на приставном столике, сдергивает с пачки резинку. Смотрит на первую, хмурится. На ней — Лас-Вегас, ночной «Дворец Цезаря», блеск и огни. Она переворачивает ее, читает вслух.
21 июля 1992 г.
Дорогая Пари,
Ты не представляешь, как тут бывает жарко. Сегодня у бабы получился ожог, когда он оперся рукой на капот нашей прокатной машины! Маме пришлось мазать его зубной пастой. Во «Дворце Цезаря» есть римские солдаты с мечами, шлемами и красными плащами. Баба все пытался снять маму с ними, но она ни в какую. Зато я снялась! Я тебе покажу, когда мы приедем домой. Пока все. Скучаю по тебе. Вот бы тебя сюда.
Пари.
P. S. Пока пишу тебе, ем самый обалденный в мире сливочный сандэ с мороженым.
Она берет следующую открытку. Замок Хёрста. Читает надпись — теперь про себя. У него был свой собственный зоопарк! Круто, да? Кенгуру, зебры, антилопы, бактрианы — это которые двугорбые верблюды! А вот открытка из «Диснейленда», Микки-Маус в шляпе чародея, машет волшебной палочкой. Мама вопила, когда из потолка выпал повешенный человек! Ты бы слышала! Бухта Ла-Хойя. Биг-Сур. 17-мильная дорога. Мьюир-Вудз. Озеро Тахо. Скучаю. Тебе бы тут наверняка понравилось. Вот бы тебя сюда.
Вот бы тебя сюда.
Вот бы тебя сюда.
Пари снимает очки.
— Это ты себе писала?
Качаю головой:
— Вам. — Смеюсь. — Стыдобища.
Пари кладет открытки на столик, придвигается ближе:
— Расскажи.
Смотрю себе на руки, кручу часы на запястье.
— Я воображала, что мы с вами сестры-близнецы. Никто вас не видел, только я. Все вам рассказывала. Все тайны. Вы были для меня настоящей, всегда близко. Мне с вами было не так одиноко. Как доппельгангеры. Знаете такое слово?
Улыбается глазами.
— Да.
Я представляла нас двумя листочками, мы трепетали на ветру в милях друг от друга, но оставались связаны перепутанными корнями дерева, с которого нас обеих сорвало.
— Для меня все было наоборот, — говорит Пари. — Ты говоришь, что чувствовала присутствие, а я — одно лишь отсутствие. Смутная боль без причины. Я была как тот пациент, который не может объяснить врачу, где болит, а вот болит, и все тут. — Она кладет руку поверх моей, и мы обе с минуту молчим.
Баба стонет и ворочается в кресле.
— Простите меня, — говорю.
— За что?
— Что вы так поздно нашлись.
— Но мы же нашлись, нет? — говорит она, и голос у нее дрожит. — Теперь он вот такой. Все хорошо. Я счастлива. Я нашла часть себя, которую потеряла. — Она сжимает мне руку. — И я нашла тебя, Пари.
Ее слова бередят мою детскую тоску. Помню, когда было одиноко, я шептала ее имя — наше имя — и задерживала дыхание, ожидая эха, не сомневаясь, что однажды услышу его. И вот сейчас она произносит мое имя в этой гостиной, и будто все эти годы, что разделяли нас, складываются один на другой, время сжимается гармошкой почти в ничто — в одну фотографию, в открытку, — доставляя самую сияющую реликвию моего детства ко мне, она держит меня за руку, произносит мое имя. Наше имя. Я чувствую, как что-то поворачивается, встает на свое место. Что-то разодранное давным-давно склеивается заново. Я чувствую, как что-то мягко покачивается в груди, слышу приглушенный стук второго сердца — оно заводится рядом с моим.
Баба в кресле приподнимается на локтях. Трет глаза, смотрит на нас.
— Что это вы там замышляете, девушки?
Улыбается.
А вот еще один детский стишок. Про мост в Авиньоне.
Пари напевает мотив, потом проговаривает слова:
Sur le pont d'Avignon
L'on y danse, l'on y danse
Sur le pont d'Avignon
L'on y danse tous en rond.[21]
— Маман научила меня, когда я была маленькая, — говорит она, затягивая шарф под ударами холодного ветра. День ледяной, но небо синее, а солнце могучее. Оно бьет в серо-металлические борта на Роне и рассыпается брызгами яркости. — Любой французский ребенок знает эту песенку.
Мы сидим на деревянной скамейке в парке у воды. Она переводит слова, а я любуюсь городом за рекой. Недавно открыв для себя собственную историю, я с благоговением нахожусь в месте, столь полном этой самой историей, и вся она записана, сохранена. Чудо. Все в этом городе чудо. Чудна ясность этого воздуха, ветра над рекой, что шлепает водой по каменным берегам, чуден густой богатый свет, как он сияет будто бы отовсюду сразу. С нашей скамейки я вижу старые укрепления, окольцовывающие древнюю сердцевину города с путаницей узких кривых улочек, западную башню Авиньонского собора и позолоченную статую Девы Марии — сияющее навершие башни.