— Далеко ли от света простираются их руки?
— Это непонятно мне. Насколько я знаю эти края, здесь всюду черным-черно. Потому и не заглядывает сюда никто из олимпийцев.
— Не заглядывают, потому что все о тьме знают? Или не знают оттого, что не заглядывают?
— Фу, какая пустая болтовня. Как будто говоришь с самим собой. Затея-то твоя не так уж плоха, хотя и не слишком остроумна. Пожалуй, стоит даже стать твоими устами, чтобы не пришлось ждать разбирательства ваших запутанных прав. Но вот что. Два раза я за тебя просить не стану. Оставайся сразу, и я помогу тебе оправдаться — из солидарности пройдохи к пройдохе. Это будет, пожалуй, похитрее.
— Не придется ли тебе в этом случае самому позаботиться о моем прахе там, в Коринфе? Или ты веришь, что можно лишить плеяду надежды на мое возвращение?
— Верю? Эта вертихвостка и не от таких привычек отказывалась.
— С тех пор много воды утекло, дух соблазна, привычки плеяды отвердели. Но — воля твоя, поступай как знаешь.
— Да мне что за дело! Много ли чести упрямую бабу уломать. Если тебе окончательно сгинуть охота, я отговаривать не стану. У всех вас свои причуды. Так говоришь — на Аполлона нужно ссылаться? Вот, значит, где наш светлый дух попался. — Они уже плыли меж стеблей осоки, далеко зашедшей в воду у противоположного берега. — Жди меня здесь, — продолжал Гермес. — Ни с кем не говори и не пугайся тех, кто подступит к тебе, как только я скроюсь. Это все — отбросы, видимость одна. И уж во всяком случае ничего в рот не бери.
Высокие стебли приняли на себя то, что было Сизифом. Он хотел лишить себя зрения, но обнаружил, что это невозможно. Подобно Аргусу, он весь состоял из сплошных глаз.
— Гермий! — позвал он вослед фигуре, поднимавшейся по пологому, заросшему седым камышом склону. — Почему ты берешься мне помочь?
— Для равновесия, — отвечало божество, продолжая удаляться, хотя голос его звучал рядом.
— Какой же расплатой грозит мне твое содействие?
— Да ты не так уж умен, оказывается. Что за вздорное мнение сложилось у тебя о Гермесе? Что может тебе грозить, если ничего худшего с тобой уже не случится? Не слишком ли далеко ты заглядываешь? Братец мой многое знает, конечно, и советы дает мудрые, но и он способен кое-что упустить. Ведут из одной пещеры в другую следы несметного стада. И здесь, куда приведены были коровы, следовало бы найти тесно сбившиеся туши. Но их нет. Не станешь же ты искать животных там, откуда выходят их следы? Однако именно там, в пещере, которую поспешно опустошило твое воображение, они как раз и находятся. Как же, покинув убежище, стадо в нем осталось, а придя в другое, не смогло в нем задержаться и мгновения?
— Это не трудно. Но ведь доступно такое только вам. У нас времени не хватит снабдить коров четырежды несметным количеством перевернутых копыт.
— Но не в этом же дело, дальнозоркий сын Эола! Начинай работу, не считая копыт, время тебе уступит, о его проделках тебе должно быть известно не хуже моего. Разве не этому учил тебя в Дельфах мой благородный брат? Чего он по благородству своему не досказал, так это притчи о весах, с нижней чаши которых выветривается груз, а на легкую, взвившуюся к небесам, оседает пыль, и рано или поздно обе выравниваются. Так далеко он не предлагал тебе заглядывать? Но чему быть, тому не миновать, незачем и откладывать. Да еще если речь о вас, чей век короток. Такому мог бы тебя научить я. Даже в стихах, но скучно тратить время на те же слова — они не станут от этого ни яснее, ни правдивее.
— Ты, стало быть, помогаешь тем, кто в беде, и, когда они в благодарность славят тебя, осыпая приношениями, ты лишаешь их благоденствия, чтобы не слишком возносилась чаша? Такое равновесие люди зовут справедливостью, а ты ведь бываешь несправедлив.
— Называть вы это можете как вам нравится. Беда в том, что о справедливости каждый из вас судит по-своему. Дано ли тебе знать, как отзовется твоя царская удача — в окруженном воинами храме, в двух шагах от тебя? Уж не говоря о более дальних местах и вовсе тебе незнакомых людях?
— Ты хочешь сказать, что такое страшное знание дано тебе?
— Оно мне не нужно. Я с полным правом забочусь о равновесии, везде, где только замечаю, что оно поколеблено. И если бы ты не кичился собственным благополучием там, на земле, Гермес не казался бы тебе исчадием преисподней. Ты и сейчас счел меня своим спасителем только потому, что пал ниже травы и прибрежная слякоть Ахеронта — это все, что постигает твой разум. Но пещера пуста. И стадо, отправившись в путь, не двинулось с места. А теперь дай мне помолчать и собраться с мыслями. Я не в первый раз собираюсь вступить в спор с судьями Аида, и красноречие меня никогда не подводило, но осторожность все же не помешает.
Гермеса давно уже не было видно. Теперь умолк и его голос. Но если смысл существования этого бога еще предстояло осознать, спешить было некуда. Главное, что необходимо было совершить, осталось позади. Конечно же, не настоящее смирение, а тот самый, пробудившийся в нем могучий дух погнал его сюда, помог осуществить эту аферу, притвориться человеком. Конечно же, ему не выйти сухим из воды. Но человеком-то он стал, хоть и осознал это, лишь когда увидел свое неподвижное тело в дорожной пыли. И теперь готов был нести любое наказание, терпеливо дожидаясь, когда им овладеет истинное смирение, ибо лучше Гермеса знал, в чем заключается его вина, и сильнее, чем прежде, верил, что для сумевшего повиниться не все потеряно. Ему приходилось сейчас нелегко, но концом это не было.
Никто не тревожил зрячую душу Сизифа, и, будучи не в силах ни на чем удержать свой утысячеренный взгляд, душа немела, слыша, как издалека долетает требовательный, по-прежнему невнятный крик Харона.
* * *
Мертвый человек лежал на обочине, от которой круто уходил вниз спуск каменистого холма. Прохожие и повозки, ускоряя ход, поднимали пыль, а ветер подносил и подгребал ее к телу, так что уже на исходе второго дня женщине, неотрывно глядевшей из окна на втором этаже, через пустой двор и раскрытые ворота труп казался камнем, серым и сглаженным временем, как и все горы вокруг, ближние и дальние.
Теперь Меропе хотелось угаснуть совсем, перестать кому бы то ни было светить и отражать свет. Сизиф не сказал, когда вернется, и, если первую ночь она встретила дрожа, как тетива, полная решимости ничему не уступать, к следующему вечеру она сама превратилась в камень. Она не понимала, чего ждет. Ей мнилось, что, если бы дали как следует проститься с сыновьями, извести себя в слезах по мужу, жизнь оказалась бы не такой уж пустой. И оставались еще считанные мгновения, когда можно было выбежать из дому, перелетев двор, упасть на пыльный холмик у дороги, забывшись в горе. Но не могла плеяда ослушаться мужа и нарушить обещание. Ради него — да, ради него она могла сделать и не такое.
Противоречивые чувства разрывали ей сердце. Она готова была проклясть появление в мире нового бога, приготовившего ее к встрече, которой надлежало пройти незаметно, как это и случилось с сестрами. Одним только существованием своим сын Зевса и Майи стягивал друг к другу несоприкасавшиеся сферы, внушал духам земные надежды, а смертным — непосильные небесные мечты. Но и сейчас, глядя на свою судьбу, постигая, что надежды и мечты эти сулят лишь безрадостное угасание одним и преждевременную кончину другим, плеяда не отдала бы и мгновения своей земной жизни. Прежней жизни, ибо то, что с ней происходило теперь, вряд ли можно было так называть.
Мысли путались. Расплата оказывалась несоизмеримой с блаженством, если именно так называть вереницу радостей и печалей, составлявших ее здешнюю судьбу. Но если похожие чувства испытывал и Сизиф, у него были причины добиваться ответа на свой вопрос — зачем? Ведь это он имел в виду, делясь с нею своими переживаниями в то злополучное утро, когда их дворец посетил речной бог и Сизиф впервые заглянул в пустые глаза Гермеса.
Нужно смириться, не оставлять надежды на мужа, который возложил свои последние надежды на нее. Но если он не придет… Так тяжело плеяде не было и в самую трудную пору ее звездного одиночества.
Черствость царицы, неожиданная, как землетрясение, завораживала коринфян. Они не только не решались подойти к дому, но с часу на час ждали сокрушающей божественной кары всему городу, которым еще вчера так уверенно правил покойный. Ни обида, ни злоба женщины не могли быть причиной такой жестокости. А чем-то ее надо было объяснить, чтобы совсем не растеряться, разом оставшись и без правителя, и без правил, и люди повторяли друг другу старые слухи, укладывая чужую жизнь на несоразмерное ложе, не подозревая о своем сходстве с легендарным разбойником.
Неправда это, будто не за что было Меропе гневаться на мужа. Поглядите вон на внука Автоликова — ни в мать, ни в отца, ни лицом, ни повадкой. Ваших сорванцов не облапошил еще? Скоро будут за него овец пасти. Или игрушки выменяет у них на ледяную сосульку. Не Лаэрту было такого прохиндея зачать. Разве что в деда уродился, который днем только и отсыпается. А вот когда Сизиф нас к нему привел, заставил овец осмотреть и Автолика мы уличили, — куда он сам-то пропал? Служанка говорит — ушел раньше всех через задний двор. Стало быть, пока мы там шумели, успел Сизиф в доме побывать. И делать там ему нечего было, кроме как невесту рассмотреть во всей ее красоте. Да Автолика не жаль, кто украдет — у того и пропадет. Но Меропе-то каково было всем нам в глаза смотреть? Это еще чужая девка была. А вот рассказывают, что в Фессалии он родную племянницу двойней обрюхатил. Такой бессовестный мужик мог столько натворить, что мы и половины не узнаем. От Меропы, однако, ему потрудней было свои пакости скрывать. Но правду говорят, что всякому терпению приходит конец. И все же надо бы ей пересилить себя. Какой-никакой, а муж был, детей ему родила… Детей-то вот тоже что-то давно не видно… Хорошо бы намекнул ей кто, что не водилось у нас такого, чтобы день, и другой, царь падалью валялся у дороги. Да как намекнешь? Как бы еще похуже чего не открылось…