— Атеперь снимите куртку и передайте мне. Часы тоже.
Краем глаза я видел, как мистер Пинкертон оглядывает меня с ног до головы. К счастью, подол рубашки прикрывал джинсы сзади. Если бы они попросили меня снять рубашку, то наверняка заметили бы уплотнение в заднем кармане.
Офицер обшарил все карманы моей куртки и осмотрел черные часы «Омега», модель 1950-х годов, доставшиеся мне от отца много лет назад. Я уже чувствовал, что начинаю потеть. Своей напускной дерзостью я маскировал глубокий страх, ведь мне грозили несколько дней тюрьмы по подозрению в шпионаже или контрабанде. И это в лучшем случае.
— Подождите здесь, пожалуйста, — сказал офицер.
Собрав мои личные вещи, он запихнул их в рюкзак и удалился в сопровождении Пинкертона, заперев за собой дверь. Я задался вопросом: что дальше?
Меня продержали в будке больше двух часов. Вернее, я мог только догадаться, сколько прошло времени, поскольку вместе с офицером исчезли и мои часы. Без чтения, авторучки и бумаги мне ничего не оставалось, кроме как сидеть на полу и предаваться своим мыслям. Я думал о том, как Петра проводила день за днем в одиночной тюремной камере, где ей точно так же нечем было себя занять. Сидя взаперти, я мог сказать, что эта пытка очень мучительна. Плюс ко всему мне отчаянно хотелось в туалет, и страх перед неизвестностью возрастал с каждой минутой.
Но тут дверь открылась, и вошел офицер, один, с моим рюкзаком в руке. Он швырнул рюкзак на стол и сказал:
— Встаньте.
Как только я вскочил на ноги, он кивнул на рюкзак:
— Вот ваши вещи. Пожалуйста, проверьте, все ли на месте.
Я проверил и подтвердил, что ничего не пропало.
— А теперь наденьте куртку и забирайте это.
И снова я подчинился. Как только я оделся, он вручил мне мой паспорт:
— Можете идти.
Я бы с удовольствием задал ему массу вопросов. Почему они вдруг решили, что я больше не опасен? Была ли наводка от Юдит? Почему они толком не обыскали меня, если так беспокоились, что я могу пронести нечто компрометирующее? Но мне дали понять, что я свободен. Так что теперь все эти вопросы были бы некстати.
На улице, куда я проследовал за офицером, к нам подошел его подчиненный, который и проводил меня к шлагбауму, где сделал знак, чтобы его подняли. Потом он похлопал меня по плечу и подтолкнул вперед. Я двинулся к станции метро «Кохштрассе», и за моей спиной глухо лязгнули железные ворота. Спустившись в метро, я достал из заднего кармана немного помятые фотографии и на обратном пути до Кройцберга все пытался разгладить их.
Подойдя к подъезду своего дома, я полез в карман за ключами и услышал чьи-то торопливые шаги на лестнице. В следующее мгновение дверь распахнулась, и мне в объятия упала Петра.
— Весь последний час я простояла у окна, места себе не нахожу.
— Я же вернулся раньше времени.
— Ты ее видел?
Я достал из кармана куртки конверт с фотографиями:
— Они были припечатаны к моей заднице, так что слегка помялись.
Петра уселась на ступеньки и начала лихорадочно перебирать фотографии, еле сдерживая слезы. Эмоции все-таки взяли верх, и я сел рядом, обняв ее за плечи.
— Я не должна была отправлять тебя туда, — сказала она. — Не надо было настаивать…
Она не смогла договорить, уткнулась в мое плечо и разрыдалась. Когда она немного успокоилась, я повел ее наверх. Как только мы зашли в квартиру, Петра поцеловала меня с такой страстью и с таким желанием, что мы сразу оказались в спальне.
Потом меня сразила усталость — видимо, сказался шок. Я провалился в сон и очнулся лишь через час. Петра сидела в постели рядом со мной и курила. У нее в руках были фотографии, и она с невыразимой тоской смотрела на Йоханнеса, который с восторгом разглядывал воздушный шарик.
— Привет, — сказала она и наклонилась, чтобы поцеловать меня.
— Ты в порядке? — спросил я.
— Да, немного лучше. Просто все это так трудно пережить.
— Я понимаю.
— Но то, что ты сделал… эти фотографии Йоханнеса… ведь их можно пощупать… это так много значит для меня.
— Вот и хорошо.
Я взял сигарету.
— А как Юдит?
— Это долгая история. На самом деле весь этот день был долгой историей.
— Расскажи.
Петра слушала мой рассказ молча. Когда я закончил, она сказала:
— Я так виновата перед тобой…
— Не надо. Я сам знал, насколько это рискованно. И рад, что мне удалось вернуться, к тому же не с пустыми руками. А насчет Юдит… как ты думаешь, она позвонила в Штази после моего ухода?
Ее лицо стало каменным.
— Конечно позвонила. И разумеется, до конца своих дней будет отрицать это. Потому что так поступают все осведомители Штази. Они живут во лжи и убеждают себя в том, что у них «не было выбора», что все это происходит не по их воле. В то время как на самом деле они «стучат», потому что боятся. А боятся, потому что «стучат». Как только ты попадаешь в эту западню, из нее уже не выбраться. Она разрушает тебя. Полностью.
Петра поместила четыре фотографии Иоханнеса в маленький альбом, который всегда носила с собой. Два снимка положила в бумажник. Еще два спрятала в кожаный несессер для письменных принадлежностей, где держала большой блокнот линованной бумаги, в котором записывала черновые варианты переводов. Когда я бывал у нее дома — редко, поскольку она не любила свою квартиру, находя ее мрачной и убогой, особенно на фоне моих просторных апартаментов, — я видел еще пару фотографий, прикрепленных над ее письменным столом. После моего визита на ту сторону она больше никогда не говорила ни о сыне, ни о Юдит, ни о своей прошлой жизни. О фотографиях, которые она держала при себе, я знал только потому, что видел их либо в ее несессере, либо в бумажнике, который она могла оставить открытым на кухонном столе. Но разговора о них она не заводила. Я догадывался, что, рассказав мне откровенно о своем заключении и потере Иоханнеса, она больше не хотела возвращаться на эту территорию вместе со мной. И очень старалась спрятать свое глубочайшее горе подальше от меня.
Наутро после моего возращения из Восточного Берлина, когда Петра ушла на работу, я, разумеется, встретился за кофе с Аластером. Накануне вечером я заглянул к нему в мастерскую, чтобы сказать, что вернулся целым и невредимым. Теперь же сидел и выкладывал ему всю правду о своих приключениях. Я не особо распространялся о Юдит и уж, конечно, ничего не сказал о том, что когда-то она выдала Петру Штази. Лишь попросил его не упоминать при Петре о том, что ему известно о моей вылазке в Восточный Берлин по ее поручению.
— Я уже говорил тебе, что никогда не предаю, — сказал он. — Тем более что меня самого предавали, и я знаю, насколько это отвратительно. Но, бедная Петра, эти фотографии, должно быть, слабое утешение.
Правда, неделей позже, когда мы сидели за ланчем в кафе «Стамбул», он заметил:
— Петра повеселела. Вчера я столкнулся с ней на улице. Она улыбалась, как будто в ней не осталось и следа былой печали.
Аластер не ошибся. Петра действительно изменилась — в ней появилась какая-то легкость, она перестала замыкаться в себе, с оптимизмом смотрела в будущее. Когда я получил чек на две тысячи дойчемарок за эссе для «Радио „Свобода“» и предложил съездить на пять дней в Париж, она сказала:
— Я дам тебе ответ сегодня вечером.
Придя с работы в тот вечер, она с порога сообщила о том, что босс подарил ей целую неделю отпуска.
— Завтра же пойду в туристическое агентство, — сказал я. — Ты предпочитаешь самолет или поезд?
— Поезд пойдет по территории ГДР. Хотя он и не останавливается, а у меня теперь есть паспорт Бундесрепублик, мне все равно невыносима мысль о том, что я буду находиться в этой стране.
— Не беспокойся, — сказал я. — Мы полетим.
Я заказал билеты на рейс «Эр Франс» до Парижа и шесть ночей в дешевом отеле на улице Гэ-Люссак в Пятом округе.
— Я должна тебе кое в чем признаться, — сказала Петра, когда мы садились на рейс в аэропорту Тегель и она с нескрываемым изумлением оглядывалась по сторонам. — Я никогда в жизни не летала на самолете.
На протяжении всего полета она крепко держала меня за руку и смотрела в иллюминатор, пока наш самолет трясся на предписанной высоте в десять тысяч футов над территорией ее родины, из которой ее изгнали. Когда же лайнер заложил вираж, набирая круизную высоту, это означало только одно — что мы покинули воздушное пространство Восточной Германии. В течение следующего часа полет был ровным до самого приземления в Париже.
— Это безумие, согласись, думать о том, что даже в облаках существуют границы, — сказала Петра.
— Мы любим рисовать демаркационные линии, — ответил я. — Во все века это было главной заботой человечества — размечать границы, предупреждая окружающих: это моя территория, сюда не заходить.