Он правильно угадал и одержал победу.
После процесса Хэйла он взялся за дело о неоправданном аресте другого черного парня, которое его попросило вести местное отделение Американского союза борьбы за гражданские свободы: парня обвиняли в перевозке краденого. Полиция безо всякого предписания остановила его машину, вскрыла багажник, а там лежало полдюжины меховых шуб с оторванными этикетками. Джек выиграл и это дело о незаконном аресте и снова почувствовал, что находится на вершине своей карьеры, своих жизненных устремлений. А ему было всего тридцать два года. Потом ему достался совсем уж жирный кусок пирога: он выступил в качестве помощника адвоката, а потом в качестве главного адвоката исполнителя народных песен Аарона Зиммерна, арестованного за рок-концерт, который он нелегально устроил в апреле в Кенсингтонском парке. Зиммерн прилетел в Детройт помочь местным музыкантам провести открытый концерт — «Последний фестиваль любви на загнивающем Западе»; власти очень испугались этой затеи, долго совещались, и наконец запретили, а концерт все равно состоялся. Он начался в воскресенье рано утром и продолжался почти до вечера, когда стали вспыхивать драки, в которых участвовали самые разные люди всех возрастов, комплекций и типов, одни — в немыслимых одеждах, другие — голые, у многих в руках были плакаты с антивоенными лозунгами или транспаранты, прославляющие «Разгневанные бригады» и «Белых пантер»… Концерт закончился полным разгромом — многие были арестованы, немало голов было пробито полицией, включая голову Зиммерна. Джеку удалось так провести защиту, что Зиммерн и его сторонники отделались штрафом, хотя в это же время в других частях страны люди вроде Зиммерна получали тюремный срок.
Местные газеты забеспокоились. Джека очень развеселил заголовок: «СУДЫ ПООЩРЯЮТ НЕПРИСТОЙНОСТЬ В ОБЩЕСТВЕННЫХ МЕСТАХ?»
Но вокруг него загорались и гасли огни и рушились устои, превращаясь в ничто. Он-то преуспевал, а вот другим не везло — другие шли ко дну. Его приятель, адвокат его возраста, тщетно бился над почти безнадежным делом по обвинению молодого белого в повторном нарушении закона о наркотиках, за что его приговорили к пятнадцати годам тюрьмы, — тривиальнейшее и в общем-то не предусмотренное конституцией «нарушение законодательства». Приятелю Джека не удалось добиться даже того, чтобы его клиента отпустили под залог до пересмотра дела. А подруга Рэйчел но имени Эстелл, муж которой участвовал в антивоенном движении и которого так донимала полиция, что он вынужден был покинуть город, покончила самоубийством, весьма театрально спрыгнув с виадука над автострадой — прямо под машины. После нее осталось трое маленьких детей.
— Наша страна уничтожает людей, — грустно, зло промолвила Рэйчел. — Она доводит их до безумия, и они сами уничтожают себя.
— Страну трясет, — сказал Джек. — Ее бросает то в одну крайность, то в другую. Но все устроится.
— Не можешь ты так считать, — фыркнула Рэйчел.
Но ему не хотелось спорить с ней.
Она приводила домой людей, которых Джек не знал, людей, совсем ему чужих, и они сидели у Моррисси часами, иной раз далеко за полночь, рассуждали и спорили о будущем страны, и о своей роли в этом будущем, и о том, что надо делать… Однажды Джеку на глаза попался памфлет, написанный одним из них и размноженный на ротаторе, — Джек так и не понял, была это проза или стихи.
Представьте себе на миг душевное состояние 50 человеческих существ, которых содержат на пространстве в 400 квадратных футов, принадлежащих концерну «Правительство США и налогоплательщики». Как долго они/вы сможете оставаться людьми?
— Мы вступили в такую пору нашей истории, когда люди стали бояться друг друга, — сказала Рэйчел. — Я по себе это чувствую, а ты нет? Джек? Ты меня слушаешь?
— Конечно, слушаю, — сказал он.
— Я считаю, что ты должен отдать гонорар, полученный от Зиммерна, — сказала она. — Нам двоим не нужны такие деньги. Это же ужасно — иметь столько денег.
Агент Зиммерна вручил Джеку чек на двадцать тысяч долларов.
— Нет, пусть лучше они у нас будут, — сказал Джек. — Мы не станем их тратить, но пусть они будут. Может настать момент, когда нам потребуются деньги — и быстро.
— Это безнравственно — иметь столько денег, — сказала Рэйчел.
Джек боялся, что она может заговорить об этом при посторонних, но не выдержал и сказал со злостью:
— Да разве нам не нужны деньги? Мы что, питаемся воздухом, идеями? Мы такие чистые?
— Видимо, нет, — сухо ответила она.
Она в упор смотрела на него. Пространство, разделявшее их, словно бы вытянулось, превращаясь в долгую, томительную минуту, отрезок времени, который страшно прожить; и Джек вдруг подумал, что хоть она та же самая женщина, на которой он женился много лет назад, а он тот же самый мужчина, который на ней женился, но брак их почему-то перестал быть осязаемым. Такие трюки бывают в кино: супружеская пара вдруг с удивлением обнаруживает, что стены вокруг них исчезли и они стоят у всех на виду — два разных человека.
Эта мысль испугала Джека. У Рэйчел, видимо, возникло такое же чувство, ибо она нервно улыбнулась и стала было оправдываться, но Джек прервал ее:
— Ты права, солнышко. Ты — моя совесть. Я отдам деньги Зиммерна. Мне следовало подумать об этом самому.
И он отдал деньги одному из комитетов, выступающих против войны.
И почувствовал себя после этого много лучше.
Рэйчел действительно была его совестью — Джек тут не преувеличивал. Она была сильная, одержимая, не знающая устали; вечно в движении: то идет на митинг, то обучает каких-то совсем случайных людей… Она даже писала письма некоторым известным либерально настроенным деятелям с просьбой о пожертвовании или о помощи — где-то выступить или хотя бы подписать воззвание; ей не стыдно было уговаривать их, даже надоедать по телефону. Она получила диплом магистра социальных наук в университете Уэйна, но не могла заниматься тем, чем хотела: она считала, что большинство работников социального обеспечения лишь пособничают системе, которую должны были бы менять, а возможно, даже и уничтожить, — они просто служат государству, являются полицейскими агентами. Она презирала их. Одно время она работала секретаршей в Мичиганском отделении Союза борьбы за гражданские свободы, но ушла оттуда, когда Союз принял решение не защищать профессора из Энн-Арбора, арестованного правительством за то, что он без разрешения ездил в Ханой: Союз решил лишь весьма уклончиво высказаться в его поддержку, и Рэйчел пришла в ярость. Джек сам рассорился из-за этого с несколькими своими друзьями по Союзу: он считал, что жена права. Он не мог не восхищаться ее одержимостью, ее отказом приспосабливаться. Да, она была его совестью, его недремлющей, незатухающей совестью.
И он скрывал от нее свою радость, когда одерживал победу, — эти чудесные минуты острого эгоистического наслаждения, — и старался слушать со вниманием, когда она и ее друзья жаловались на то, что происходит: Соединенные Штаты превращаются в большую тюрьму, говорили они. Скоро обычные тюрьмы или концентрационные лагеря будут уже не нужны; даже сумасшедшего дома, самые сатанинские из тюрем, можно будет закрыть. Вся страна стала тюрьмой.
«Сейчас такой период в истории, что нельзя быть счастливым, — говорили они. — На личное счастье должен быть наложен запрет…»
И Джек, выпуская на свободу воров, насильников и всяких мелких преступников, поддерживая их дерзания своим дерзанием, ни на минуту не забывал о страшной контрольной доске, которая существовала в глубинах его мозга, о вспыхивавших на ней огнях, означавших, что кому-то повезло, а кому-то нет и что вселенная никогда не будет подвластна ни ему, ни другим людям. «Если бы мне удалось найти центр вселенной…» Он работал каждый день, семь дней в неделю, с шести утра до часу или двух дня, колесил по городу, навещал людей, задавал им вопросы, занимался расследованием, потягивал кофе с нынешними коллегами и бывшими коллегами, вникал в их проблемы, давал советы. Готовил ли он письменные показания под присягой, или краткое изложение дела, или ходатайство, он чувствовал, что может работать без отдыха, не думая о времени, а когда он разговаривал с людьми — даже с женой, — его порой охватывала паника и сердце начинало бешено колотиться от сознания, что он зря тратит время, которое потом уже не восполнишь. Ему было тридцать с небольшим. У него ни разу — действительно ни разу — еще не было достаточно времени, чтобы как следует подготовить дело, узнать о человеке все, что надо; ему не хватит жизни на то, чтобы когда-либо по-настоящему этим заняться… А победы, которых он добивался, в известной мере делали его невосприимчивым к собственным недостаткам.
На шестой год супружеской жизни жена как-то утром сказала ему:
— Когда наконец ты это признаешь?