Из Пярну он успел нелицеприятно высказаться и о новом строе в России, набросать сатирический портрет президента Ельцина, в коем увидел воплощение примитивизма, хамства, грубости, «азии». Не крепко верит Крячко и в будущее России. «…у русского народа есть резерв времени, чтобы поумнеть: еще пара столетий; еще с десяток афганских, чеченских и гражданских войн; еще несколько пустопорожних попыток возвести светлое здание коммунизма, начав, по обыкновению, с крыши, а не исключено, и фашизма, и глядишь, постепенно люди дозреют до простых заповедных истин — не укради, не убий, не толкни падающего, не пожелай жены ближнего, ни вола его, ни дома его, ни имущества его…»
Вероятно, у писателя нашлось бы много оппонентов. Но с него вы уже не спросите, господа-товарищи. Он умер. Бояться автору нечего. Был свободен при жизни, а теперь уж и подавно от нас не зависит…
Аристократизм Крячко питался еще очевидной его англоманией. Он мог работать «чернорабочим-котельщиком», но сохранял выправку джентльмена. За отсутствием возможности оказаться в Англии — обитал в стихии английского языка. Этим влечением в английскую языковую среду, в стихию английских слов, писатель наделил и героя «Сцен из античной жизни» гида-переводчика Володю Киселева, персонажа неуловимо близкого к автору.
Влечение Володи, кстати, приобретает даже откровенно эротическое выражение: герой изменил советской власти с заезжей американкой. Отсюда развивается коллизия невыносимо пошлого партийно-народного суда над провинившимся «матерым международным прелюбодеем». Тут много гротескных анекдотических подробностей о нравах в плебейском царстве, где парткомиссия требует самого полного отчета о достопамятной ночи, а нравственность низведена к специфической «политкорректности»: блуди потихоньку и со своими!
Вульгарная, безграмотная власть позволяет себе «непарламентские выражения» на партийно-советских заседаниях; они привносили «в атмосферу косности демократическую струю казармы и забегаловки». У Крячко тоже есть интерес к грубому слову и натуралистической подробности. Кажется, это попытка адекватно отозваться о происходящей непривлекательной жизни. Распутная жена Киселева, актриса, ведет с мужем разговоры, «сидя на стульчаке и открыв дверь для лучшей слышимости». Или еще подробность, об изменениях в отношениях человека и власти в 60-е: «Совсем еще недавно в ответ на заявление работяги: „Я буду жаловаться“, — руководство говорило: „А я тебя с говном смешаю“, — и вдруг стали говорить: „Это ваше право“, — а о говне ни полслова, вроде его и не было». Краска жизни.
Человек у Крячко оказывается в пошлом и низком мире, недостойном его. Такая уж убогая страна. Все тут превратно и размыто. Нет надежных опор, ясных границ. Здесь друг, товарищ и брат человека — КГБ. Контакты человека с гэбухой рутинны и повседневны. И некого, собственно, стесняться.
Довольно свеж взгляд писателя на гэбиста-службиста из азиатской провинции второй половины XX века. Там уже нет злодеев, а есть своя унылая лямка. Старший лейтенант Ахтак поклялся «сделать» спекулянта-стоматолога Мордатого. А тот обслуживал все местное начальство, платил кому надо откуп. И всех это устраивало. Ахтак долго трудился и наконец взял прохиндея с поличным (девять килограмм «цветного лома»), а в итоге стал притчей во языцех. Такая бескорыстная честность никому не нужна. Ахтак ославлен дураком, с чем в конце концов и сам согласился: смирился и больше не рыпался, осознав, что вся советская власть — большой спектакль; «и при чем тут коммунизм, когда весь этот бардак называется проще и короче».
В любую гнусную эпоху уважения и любви заслуживают не народы, а отдельные лица. Не поляки в целом, кстати, от которых весьма предостерегал писателя его старорежимный дед, а персонально Володя Ясиновский, заветный друг студенческой поры. От столбового дворянина археолога Юренева до сущей, кажется, шантрапы Никифора — хорошие люди у Крячко откуда-то помнят о чести и совести, о достоинстве. В мерзости и окаянстве жизни, в бездне тотального поражения, в перманентной житейской неудаче герои Крячко учатся держать честь и достоинство сухими. Он ставит их перед выбором, и они этот выбор совершают.
Сергей Николаевич Юренев — персонаж, напоминающий стоического героя Домбровского. Этот старомодный человек говорит на языках, читает на латыни, играет на фортепьяно и знает еще много ненужных вещей. Наш советский Дон Кихот — он даже и внешне похож на Рыцаря печального образа, хотя борьба его подспудна и безумия в ней мало, да и пришлось ему обзавестись жалом мудрыя змеи.
Володя Киселев — его ученик. Примерный советский юноша, он так бы и путал добро со злом, но в романе Крячко «ему очень повезло: в его жизнь вошел Сергей Николаевич» и навел в ней «лад и порядок». Володя стал скептически смотреть на власть, а однажды даже рассказал американцам-туристам, что пышный городской мемориал павшим в Великой Отечественной — липа чистой воды. Фривольный сюжет с американкой тоже лег лыком в строку: Володя внес, по ироничной оценке автора, вклад в народное сознание — доказал, что американцы такие ж люди; «ничего у американцев поперек нет».
Есть в прозе Крячко переклички с Искандером. И юмор иногда близок: ведь и у Крячко, как у Искандера в «Сандро» и «Козлотуре», изображен край СССР, та восточная провинция, где возникает пикантный сплав идеологии и патриархальности и где живут смешные и странные, но иногда хорошие, настоящие люди. (Отнюдь, заметьте, не фантастические гротески Буйды: почувствуйте разницу.) Например, был там такой дядя Ваня — единственный в городе продавец пива, который со «старорежимной купеческой честностью» «никогда не разбавлял напиток водой». Кроме того, он «не умел общаться „по-матери“». Здесь простота обходится без воровства. Или еще — отчаянный смельчак и банальный алкаш Саха: за литр водки он съехал с городского лыжного трамплина на собственной заднице…
Поиск свободы гнал Крячко дальше и дальше по закабаленной, чужой ему стране. Очевидно, его дальневосточные впечатления преломились в повести «Битые собаки» (1980–1981), после публикации которой в конце 80-х в Таллине писатель приобрел известность. Повесть эта — едва ли не лучшее, что написано Крячко. Душевная вещь; великолепно сымитированный богатый простонародный сказ; подробнейшее воссоздание житейского обихода, в толще которого зарождаются бытийные вопросы. Повесть оказалась, пожалуй, близка к «Одному дню…» Солженицына густой фактурой жизни и серьезностью вопроса о ней.
Герой повести, Никифор, для властей — дурак, простофиля. Он наделен столь ясным и здравым смыслом, что не понимает идеологических условностей, а иногда даже в упор обличает власть. Что ей с него взять: «У него справка есть!» Сначала Никифор представлен анекдотически. Недалеко ему до Чонкина у Войновича. До Ахтака, но без сгубившей молодчика службы. Но Крячко на ходу меняет задачи. Повесть приобретает смысл философской притчи, а герой обнаруживает задатки доморощенного мыслителя и строителя личного Беловодья.
Никифор создает собственную теодицею. По ее логике, Бог обиделся на людей, которые от Него отказались и смеялись над Ним: «И кресты сымали, и скотину в церквах держали, и говорили, что его нету, а дошло до мокрого — стали кричать: „Ау, ау, иде ж ты, Бог, запропал, куда заподелся?“» Сказано заскорузлым говорком. А глубоко. И молитва Никифора свободна и бесхитростна. Его вера — бесконфессиональная вера одинокого человека.
Не слишком полагаясь на пропавшего Бога, Никифор отправляется на поиски свободы, уходит от общества в края почти безлюдные, где становится охотником на пушного зверя. Тундра; простор и воля; и уж не Эдем ли? Ему, новому Робинзону, принадлежит мир — и вся власть над собачьей упряжкой. Как некий новый Адам, он наделяет собачек именами. По своему усмотрению Никифор создает тут общественный распорядок, сочиняет идеальное благоустроенное общество. Пытается распорядиться ими по справедливости, как полновластный философ на троне.
До поры до времени, видит читатель, ему это вроде бы удается. И закономерно побеждают воспитанные им собачки в битве стаю волков. Но в итоге проект вполне обнажает свою утопичность. Правда, для этого Крячко приходится найти в стае собаку (звать Асачей), которая оказалась умнее и тоньше своего хозяина. Иными словами, он, по сути, вводит в повествование Пятницу. Или даже «Христофора песьеголового». И оказывается, что распоряжаться собаками — совсем не то же самое, что распоряжаться людьми. Оказывается, вечно будет кровоточить узел свободы и достоинства.
…Приходит день, и всего один раз бьет Никифор собак смертным боем, «доколь пес под себя жидко не набезобразит». И повторяет одно секретное слово, чтоб боялись они этого заветного слова. Это битье по науке, чтоб спастись, если понесет упряжка под обрыв; «тогда-от скажет он напослед слово железное, какому смертным боем их научал без жалости, и будет цел. Ударит псюрню по ногам паралик, свяжет им жилья, скрутит в три погибели, заскулят оне больно, в кучу собьются свальную прямо под санки — в том Никифору спасенье». Но не всех, оказывается, можно так муштровать, отнимая достоинство. После этого битья Асача умирает — от унижения. А Никифор начинает догадываться, что собачка эта была послана ему как испытание, и чувствует себя бесконечно виноватым: загубил он невиданную тварь «по окаянству своему»…