— Вызови полицию, Миша… — монотонно повторял он. — Полицию надо звать…
А тот подскакивал, и животик его под нос подскакивал, и он горячо убеждал:
— Петь, Петь… вот только это… ментов не надо, а? Я те возмещу. Все, сколько стоит она — триста, пятьсот евро. Даже штуку! Только скажи… но ментов не надо! Давай, говори прямо — сколько она стоит, твоя красотка?
— Да немного… — серыми губами проговорил Петька, продолжая ломать пальцы, — тысяч пятьсот… Звони в полицию.
Я подошел к окошку и толкнул его, и оно отпахнулось, впуская морозное облачко в затхлую комнату. Я выглянул наружу, в глухой переулок. Пушистый свежий слой снега под окном был примят, и вокруг этого отпечатка и из переулка на улицу вели маленькие следы. Будто совсем недавно там прилег на минуту кто-то нетяжелый, вроде ребенка, а потом поднялся и ушел.
И тут, рядом со своим обезумевшим другом, ломающим пальцы и в клочья разрывающим воздух, рядом с этим глубочайшим отчаянием я — стыдно признаться! — испытал дикий, подростковый какой-то восторг и гордость за Лизу, за то, что она сумела это проделать, за ее цельный страстный характер, за ее непримиримость…
Я аккуратно закрыл окно, схватил обмякшего Петьку под мышки, вздернул и поставил на ноги, как ставят пьяных.
— Никакой полиции, — через плечо сказал я Колобку. — И заткнитесь, и никому ни слова. Где его куртка, дайте сюда… И такси срочно. Срочно такси!
Потом обнял его и на ухо произнес только одно короткое слово, два слога, которые он знал лучше любых других. Нацепил на него куртку и потащил к выходу.
Всю дорогу в такси он сидел, катая голову по спинке кресла и тихо мыча. Только однажды внятно про изнес:
— Она ее скинула с моста…
И я ровным голосом возразил:
— Не сочиняй заранее всех бед…
Когда остановились у дома на Вальдштейнской, Петька выпрыгнул из машины и как безумный метнулся к воротам. Но вдруг остановился, обессиленно привалился к ним и сказал:
— Иди ты… Я боюсь.
Лицо у него было такое же мосластое и предсмертное, как у „чернехо беранка“ над воротами.
Я нажал на ручку, и мы оба ринулись в калитку, отпихивая и обгоняя друг друга, срывая куртки на ходу, — один бог знает, сколько судорожных и ненужных движений совершает человек в минуты аффекта! Пересекли двор и, добежав до двери, оба навалились на нее, чуть не рухнув в прихожую…
Я этой картины не забуду. В похоронно поскрипывающей тишине мерно покачивался в кресле кошмарный Тяни-Толкай о двух головах, одна из которых, как и положено, сидела на плечах, а вторая, раскинув багряные власы, лежала у Лизы на коленях, безмятежно глядя на нас с тихой улыбкой. А расколоченное, искореженное, распотрошенное тело уникальной куклы валялось на полу вместе с молотком, пилой, и еще какими-то Петькиными инструментами.
Я раскинул руки и уперся в косяки двери, преградив моему несчастному другу путь в комнату.
И не отрываясь смотрел на Лизу — на совсем незнакомую мне женщину…
У нее было лицо человека, исполнившего тяжкий долг: бесповоротное лицо вынужденного убить … Лицо палача в тот первый после казни миг, когда, объятый пламенеющей своей рубахой, он молча опускает руки с топором под еще не погасшей дугой сверкнувшего лезвия.
За моей спиной — вернее, о мою раскаленную спину — бился Петька, пытаясь прорваться в комнату. И от страшного высоковольтного напряжения между этими двумя у меня даже в голове звенело.
Глубоким хрипловатым голосом Лиза произнесла:
— Пропусти его… — тоном, каким велят пустить родственников к телу казненного; и убейте меня, если в ее голосе не звучало сострадание…
Для них обоих механическая кукла всегда была живой, и я даже боялся заглядывать в эту бездну…
— Пропусти его!
Я убрал руку, и Петька, издав лебединый крик, со страшным лицом ринулся мимо меня к Лизе.
Я подсек его и повалил на пол. Профессиональный навык: все ж не зря на заре эмиграции полгода пришлось поработать медбратом в буйном отделении.
Я удачно подсек его и повалил, и навалился сверху, да еще руку заломил на всякий случай. И по лужице крови, растекшейся под его щекой, понял, что перестарался: бедный мой Петька довольно крепко приложился об пол. Он молча лежал подо мной, длинными судорожными всхлипами втягивая воздух.
А Лиза спокойно проговорила:
— Оставь его, Боря. Ничего он мне не сделает. Все плохое кончилось навсегда…
Нет, я пока не был уверен, что все плохое кончилось — по хриплому стонущему дыханию подо мной, — и не решался слезть с Петькиной фрачной спины. По себе судил: я-то на его месте прибил бы ее непременно. Так что одной рукой я продолжал держать в тисках его заломленную руку, а другой успокаивающе по гла живал по загривку.
— Подними его, — продолжала она. — Я хочу, чтобы новость он услышал стоя. А Корчмаря больше прятать не надо, пусть среди нас сидит, он заслужил.
И вдруг, подняв голос до незнакомой мне торжествующе звенящей высоты, внятно, как герольд, она произнесла совершенно непонятную мне фразу:
— Ты слышал, Мартын? Он — уже! — сослужил!
И разом настала тишина: как сценическая, тщательно отрепетированная пауза. Я даже не сразу понял — почему: оборвалось Петькино сиплое дыхание.
Я рванул его за плечо, перевернул на спину и увидел закатившиеся глаза и жутко разбитый нос.
— Лиза! — рявкнул я, срывая с него дурацкую бабочку и расстегивая рубашку. — Брось эту чертову голову, ты что, Саломея? Тащи лед из морозилки! И, пожалуйста, не пугайся: это банальный обморок…
Теперь, не угодно ли, смена картин: рыдающая Лиза, скулящий нервный пес на костыле, вконец ошалевший от всех потрясений и драм этого дома, и — расквашенный бесчувственный Кукольник.
В довершение всего в тот момент, когда я наконец вытащил Петьку из на редкость глубокого, сильно меня напугавшего обморока, с кресла-качалки упала на пол забытая голова Эллис; подкатилась к хозяину и меланхолично закачалась у самого его лица, прощально вращая глазами — теми самыми, цвета горного меда драгоценными глазами (черемуха, жимолость и клевер, богородская трава и шалфей), которые с великим тщанием выдул для нее последний глазодуй Чехии Марек Долежал…
* * *
…Ну довольно, пора закругляться. Надоело отдавать сомнительному занятию редкие спокойные вечера. Тем более что вряд ли я стану демонстрировать свои писания кому бы то ни было даже и много лет спустя.
Этот дурак не разговаривал со мной целый месяц. Он вбил себе в голову (идиот! г?вна! — как сказала бы незабвенная бабуся), что мы с Лизой были в сговоре! И после нескольких незадачливых звонков в Прагу, когда я пытался что-то объяснить, а он, давясь рыком, швырял трубку, я решил дать ему время прочухаться.
Меня беспокоила поздняя беременность Лизы, со шлейфом этого семейного „синдрома“. Признаться, я был против нового рискованного эксперимента и все порывался звонить — наорать, погнать на генетический анализ, пока не поздно… Хотя… что-то удерживало меня от всех этих выяснений: сроки, анализы… что-то меня удерживало — совсем не по-врачебному — от того, чтоб вламываться в эту область их жизни.
А Лиза, с которой раза два удалось мне переговорить, была на удивление спокойна, насмешливо-деловита и на мои осторожные попытки что-то сказать повторяла: „Все будет хорошо, Боря, увидишь, — все теперь будет отлично!“
Странная уверенность! Вот уж действительно: связала судьба с двумя безумцами…
От Лизы же я узнал, что Петька на паях с Прохазками и еще с каким-то Кукольным акционерным обществом затеяли грандиозный проект: купили старую баржу на Влтаве и теперь переоборудуют ее в плавучий театр: экспериментальный синтетический — люди-куклы… Еще не все утрясено с бумагами, еще предстоит беготня и нервотрепка с добыванием разрешения от магистрата на швартовку баржи у одного из мостов, но уже объявлен кастинг актеров, и много талантливых ребят прямо-таки ломятся: целый курс выпускников Академии — ну, ты же знаешь, у Мартына все-таки репутация. А планов и идей у него столько, что башка раскалывается. И главное, Мартын обещал, что и ей будет работа в проекте: например, заниматься с ребятами хореографией — после родов, само собой, когда брюхо спадет. Боря, понимаешь, повторяла она, ведь это же моя, в конце-то концов, профессия, правда?..
Правда-правда…
В деловых подробностях была не сильна; только обмолвилась, что Петькиной долей в это самое Кукольное акционерное общество ухнули все деньги, вырученные за самарскую квартиру, так что, поживем еще в конюшне, и ничего страшного, скоро во дворике плющ по стене пойдет, как взметнется зеленой волной! а осенью заалеет. А по утрам — роса… Помнишь, как летом у нас хорошо? Ведь у нас хорошо, правда, Боря?