— Когда я вижу, что ты в плохом настроении, и у меня настроение портится.
— Ты тут ни при чем.
— Мысль, что я могу вызвать у тебя досаду или раздражение, для меня невыносима. Я тебя люблю. Я по-прежнему влюблена в тебя.
— Я в тебя — тоже. Но мы ничем не можем помочь друг другу.
— Почему ты так говоришь?
— Ты же знаешь меня.
— Это все не имеет значения. Я горжусь тобой.
— Мы с тобой уже никогда не встретимся.
— Тебе разонравилось мое тело?
— Я не могу им насытиться.
— Знаешь, мы уже пять лет вместе.
— Ты тоже что-то хандришь последнее время.
— Из-за тебя. Я страдаю, когда вижу, что тебе приходится делать то, к чему не лежит душа. И когда ты пьешь. И когда у тебя появляются желания, от которых я бессильна тебя отвлечь.
— У каждого свой характер.
— Бывают минуты, когда мне кажется, что ты меня не любишь.
— Я люблю тебя.
— Ревнуешь — да, но любви я не чувствую.
— Отчего ты плачешь?
— У меня не все в порядке.
— Тебе вчера стало плохо из-за этого?
— Боюсь, что да.
— Скандал.
— Не беспокойся. Я все улажу.
— Я не принуждаю тебя.
— Это я себя принуждаю.
— Я ничего не хочу после себя оставлять, понимаешь?
— Ты ничего не оставишь ни со мной, ни с другими.
— Это единственная доступная мне свобода.
— Мне приходится дорого за нее платить.
— Не надо вспоминать.
— Не могу. Все время вижу над собой его сальное лицо. Пальцы у него были, как сосиски.
— У тебя в глазах какой-то странный блеск. Раньше я его не замечал.
— Я еще не пережила Женевы.
— Слишком мало прошло времени. Дай срок, забудется и она.
— Да, теперь это позади. Потому и стал возможен Энрике.
— Не называй этого имени.
— Ты заставил меня окунуться в грязь. Мне необходимо было отомстить тебе.
— Есть вещи, о которых я не могу говорить. У меня дырявая биография — вся в пробелах.
— Я обошла бы пешком весь свет, только бы смыть с себя грязь. Только бы выжечь это воспоминание, чтобы оно не было связано с тобой.
— Молчи. Мне и без того скверно.
— А как бы я хотела, чтобы ты был счастлив.
— Только все выходит наоборот.
— Зачем ты это сделал?
— Я прокатился на тобоггане, а когда вышел, мне стало плохо.
— Ты хотел покончить с собой?
— Да.
— Лучше бы мне не дожить до этого дня.
— Не плачь.
— Я думала, что на Кубе ты станешь прежним.
— У меня нет ни родины, ни близких.
— Что ты думаешь делать?
— Я ничего не могу делать. Я даже не знаю, кто я такой.
— А друзья?
— У меня нет друзей.
— Все не имеет значения — лишь бы ты только хотел жить.
— Я хочу жить.
— Что ты здесь ищешь?
— Не знаю.
— Ты любишь меня?
— Я родился, чтобы любить тебя и страдать из-за тебя.
(Образы прошлого растворяются в воздухе, призрачные, как образы людей с семейной фотографии, которую когда-то сделали здесь, в этом вот саду, где ты сейчас отдыхаешь, под этими же эвкалиптами. Незримый воздушный танец отшумевших шагов и мертвых голосов, тихая, бескровная гекатомба глубоких и давно изжитых волнений, неощутимое течение дней, все подтачивающее, все разъедающее своей ржавчиной. Только ты и она удерживаете непрочное равновесие, словно вы заговорены, словно вам не грозит неизбежное крушение.)
В твоей памяти всплывает картина: Париж, трудяга-канал Сен-Мартен; на его глади лениво отсвечивает зимнее солнце.
Ты прогуливаешься, шагаешь не торопясь. Араб, зазевавшийся на подъемные краны, двинулся дальше, настороженный, недоверчивый. Тебя отделяет от него метров двадцать, и ты можешь в свое удовольствие разглядывать его резиновые сапоги, брюки из синей чертовой кожи, куртку на бараньем меху и плотно сидящую на голове шерстяную шапку с ушами. Скромная фигура, а весь облик улицы изменился. Дойдя до оголенных деревцов сквера, араб поворачивает к бульвару и, не оглядываясь по сторонам, ждет зеленого света, потом пересекает мостовую и ныряет под железные перекрытия метро, выходящего здесь на поверхность. Как ты и думал, он направляется к бульвару Ла-Шапель. Ты следуешь за ним.
День ветреный, на деревянных скамьях — ни одного бродяги. Два-три пешехода торопятся по своим делам. На центральной платформе кучка зевак сгрудилась вокруг пары заядлых игроков в шары. Араб останавливается и глядит на них, а сам думает о чем-то своем. Подходишь ты и тоже начинаешь смотреть на игру. Он переводит взгляд на тебя; глаза у него черные, глубоко посаженные. Вынув из кармана своей меховой куртки правую руку, он машинально поглаживает большим и указательным пальцем усы.
Поезд метро со свистом проносится у вас над головой, сотрясенная земля вздрагивает под ногами. И тебе, внезапно вырванному из времени и пространства, вдруг вспоминается, что однажды где-то тут, неподалеку, в замызганном отельчике у тебя была любовная встреча (с кем?) — второпях, на бегу (было поздно, и ты боялся опоздать к назначенному часу в Франс Пресс).
Пробегают мимо мальчишки в ковбойских костюмчиках, стреляя на бегу из игрушечных пистолетов.
Араб шагает размеренным шагом и внимательно разглядывает лавки и магазины на нечетной стороне улицы. Две строгие, молчаливые блюстительницы нравов из Армии спасения направляются в сторону бульвара Барбес, на их лицах — постная божья благодать. Чахоточное солнце покрывает язвами изъеденные фасады домов и без блеска отражается в стеклах окон.
(Лицо Херонимо — неизменная линия горизонта в твоем внутреннем мире, а образы последующих перевоплощений Херонимо, то мягкие, то властные, то мечтательные, то энергичные, были непременным фоном, незримым водяным знаком всех перипетий твоей страсти к Долорес; они являлись внезапно, и им была присуща та же магнетическая сила, та же власть, что победила тебя тогда, в первый раз.)
А потом вы расстались. Он не дал тебе своего адреса и не спросил твоего. У него было две жены и шестеро детей. Ты даже не знаешь, как его звали.
Ты медленно перелистывал атлас. Пестрая, непостоянная, кроенная и перекроенная политическая карта Европы. Каждая страница вызывала в памяти какой-нибудь эпизод или образ, и он еще одним отягчающим, а тогда облегчающим обстоятельством присоединялся к твоей с Долорес общей судьбе и незаметно видоизменял ее.
Во Франс Пресс ты начал с фоторепортажей, носился по всему свету и стряпал розовые идиллии о печальных принцессах — словно на посту шеф-редактора «Франс диманш» подвизался второй Рубен Дарио — и животрепещущие отчеты о громких бракоразводных процессах кинозвезд («Je surpris Annette dans les bras de Sacha»[163]).
Беспокойная репортерская жизнь на какое-то время вознаградила тебя за безвозвратно утерянную — после конфискации отснятой пленки — надежду поставить задуманный фильм об эмиграции испанских рабочих. Долорес сопровождала тебя в твоих странствиях, и тоска по Испании мало-помалу затихла в тебе; затянувшаяся разлука с родиной, безразличие твое к родному народу и его безразличие к тебе, казалось, иссушили один за другим все корни, соединявшие тебя с землей, на которой ты вырос. Ветвь, отрубленная от дерева, вырванная трава, изгнанник, отторгнутый ревнивыми захватчиками от твоего с ними общего векового достояния, — сколько вас было таких во все времена и сколько вас теперь!
Ты лежал в саду, где когда-то нескладным подростком томился в кругу своей семьи, пока однажды мальчишечья страсть к Херонимо не распахнула перед тобою мир.
В голове лениво проходили амстердамские воспоминания. Обольстительные проститутки за неоновыми витринами улицы Зеедэйка: плененные и посаженные в аквариум сирены. Бар «Маскотт» и оркестр роботов, исполнявших калипсо, — их глаза изрыгали огонь. На каналах — пятна нефти, оставленные пароходами, расплываются, похожие на радужные крылья утонувших гигантских бабочек. На Синт-Олофс-Стег матросы стоят в очереди на татуировку. Дансинг, где Долорес кокетничала с антильцем; ты устроил ей за это сцену, а потом вы целовались так, что чуть не задушили друг друга.
Теперь она разглядывала вместе с тобой миниатюрный план города, напечатанный в углу карты Голландии. Вспоминались забытые улицы, по которым вы гуляли вдвоем. Обрывки ваших давних разговоров. Они всплывали, как пузыри на воде, и тут же исчезали, сменяясь другими образами, — головокружительный, пестрый калейдоскоп былых впечатлений, чувств, мыслей.
(На своей родной почве, на этой неласковой, бесплодной равнине, под гнетом вашей извечной испанской нетерпимости культура твоего народа зачахла, зато какие же крепкие, щедрые побеги дала она здесь, во Фландрии, в Нидерландах, где под защитой протестантской Реформации утвердилась невиданная дотоле широта мысли! Творческие силы, ничем больше не скованные, разом выявились, расцвели, и расцвет этот был долог и не знал спадов. Подобно семени, занесенному ветром на тучную землю, талант твоих соплеменников попал в благодатную среду, и это дало плоды, которые и теперь, несколько веков спустя, указывают на то, какой могучий запас энергии, какую бунтующую мощь влили пришельцы в жизнь этих стран; и ты думал, что, конечно, энергия эта была достойна иного, лучшего применения, она могла бы послужить к обновлению твоей родины. Скитальческая Испания, Испания-изгнанница вытеснила из твоего сердца Испанию официальную, постылую страну рабов и господ, страну тупой черни, ничего не желающей видеть и знать, кроме боя быков и церковных процессий на страстной неделе.)