— Ну-ну, Антон Андреевич!
— Да, да, все в порядке. Это я так. Сейчас...
5Отвернул Симеона Кондратьевича лицом к стене — как будто по звуку выдвигаемоего ящика и плеску жидкости тот не мог догадаться, что совершается за спиной. Так что когда Антон возвратил его в прежнюю позицию, лицо философа выражало не столько укоризну, сколько обиду.
— Что вы, право, как ребенок. Дело ваше, как хотите. Но говорили: чуть-чуть.
— Да разве много? Ладно. Сейчас надо. Я, может быть, договорю уж, раз начал. В общем, что-то в моих ощущениях стало меня пугать необъяснимо. Стал ловить себя как бы на интонациях Якова Ильича. Не в крике, нет, в обычном разговоре, во всегдашнем голосе. Может, так и раньше было, но теперь стал подмечать. Бессмысленность каких-то слов, забот, действий, движений. И у других тоже. Спешишь перебежать дорогу перед радиатором автомобиля, а сам вышел-то из дома слишком рано, даже ищешь, как растянуть время. Вещь покупаешь ненужную, становишься в очередь... ну, про очередь лучше не будем. Лучше сразу про одно впечатление расскажу. Знаете, я наконец впервые наведался в места ганшинской усадьбы. Впервые, вы вправе недоумевать. Я ведь все там вокруг хорошо знаю, изъездил. А это — только представлял примерное расположение, от дорог в стороне, деревень там близких не осталось, заброшены, автобусы не ходят. Там местность с детства считалась у нас запретной; мама, конечно, не объясняла почему, и спрашивать лучше не стоило, она не любила: нельзя в ту сторону даже за грибами ходить, и все. Без объяснений. Но мы, конечно, и так знали: лагерь там был для преступников. Иногда возникали разговоры, что кто-то бежал. В общем, страх перед той зоной был; может, и он подсознательно играл роль. К тому же я знал, что усадьба-то сама сгорела. И маршрутов нет попутных, удобных. От автобусной дороги далеко, ближе от железной, за Столбенец еще два перегона на любом пассажирском... да что я вам рассказываю! Просто объяснить, почему раньше не выбрался. А тут специально поехал из города не электричкой, а пассажирским. Схожу. У разъезда несколько строений хозяйственных, домик обходчика, другого жилья поблизости вроде нет. Спросил обходчика дорогу к усадьбе, он, как ни странно, сразу понял, показал, хотя посмотрел на меня с каким-то выражением непонятным, я потом оценил. Туда вела, оказывается, через лес заброшенная узкоколейка. Рельсы ржавые, полуразобранные, шпалы сгнившие поросли травой. Потом вовсе рельсов не стало, через ручей остатки моста разрушенного. Вдруг поваленный столбик с табличкой: «Стой! Запретная зона! Без предупреждения стреляют!» Та самая, из детских страхов... даже немного сердце забилось. Лес кончился, открылся зеленый луг, холм. На холме... как вам описать это первое впечатление? Среди зелени проглядывают строения деревянные, вроде бы колонны и какое-то нагромождение, непонятное издалека; все вместе выглядит нагромождением, будто где-то все это уже видел, в каком-то сне: холм и колонны... это оказался в самом деле остаток фронтона, к нему пристроен деревянный барак двухэтажный, приблизясь, я разглядел. И еще — развалины стены кирпичной, небольшой кусок, но с воротами железными, закрытыми, Симеон Кондратьич. И над всем небо густое, голое... Под холмом, ближе к ручью, увидел единственного человека. Немолодой, в рубашке хаки, в офицерских галифе, но в старых башмаках для работы, он что-то копал. Яму не яму — целый котлован, глубокий довольно и большой. Один совершенно. Наполнит тачку, увозит по деревянным мосткам, в низинке вываливает. Я подошел пообщаться. Вы, говорю, здесь живете? Пробурчал что-то не очень приветливо, но я понял, конечно, что здешний. А что, говорю, копаете? Он так глянул через плечо. Каспийское море, говорит, а что? Отшил. Необщительный, думаю. Ну и не надо, посмотрю сам. А он мне уже в спину: если, говорит, без лопаты приехал, наверху спроси, дадут. Ничего себе, да? Ну, я поднялся туда, к воротам. Они, Симеон Кондратьич, не просто закрыты, на них замок ржавый, неснимаемый. Я стену обошел, там действительно развал кирпичный и, главное, всюду кучи земли, горы. Одни уже травой поросли, другие вроде свежие. Кое-как перебрался. Вижу, у строений невдалеке люди, один вроде за мной наблюдает, как я по этим горам ползаю. Ну, а я не спешу подходить. Потому что увидел еще одно сооружение. Остаток решетчатой деревянной вышки, широкий ярус основания из скрещенных бревен и досок, я ее узнал, я видел фотографию. В траве какие-то остатки догнивают. Наверх лесенка идет. Я осторожно поднялся. Вид просторный, яркий. Внизу этот тип копает, и я, присмотревшись, вижу, черт побери: его котлован действительно имеет точные очертания Каспийского моря. Спустился, а человек, что за мной наблюдал, уже внизу поджидает. Но не говорит ничего, как будто ждет, что я начну. А на меня уже вся эта атмосфера начинает немного действовать. Хорошо, оказались при себе сигареты: что ни говори, общенью они как ничто способствуют. Достать, предложить: вы курите? — спичку поднести — и уже разговор. Я смотрю, у вас вовсю копают? — начинаю. Да, говорит, приезжают все время. И этот,— показываю вниз,— тоже? — Нет, говорит, этот наш. Бывший полковник.— Прямо Каспийское море у него получается,— усмехаюсь на всякий случай: мол, с юмором.— Да, говорит, второй год старается, и все сам, никого не подпускает. А по мне, ради Бога, хорошая трудотерапия. Потом, может, мы ручей туда подведем, напустим воды, рыбу разведем для общего стола... До меня уже, как вы понимаете, начало понемногу доходить. И это,— показываю вокруг,— тоже ваши работали? — Нет, это приезжают. Своих мы в погреба не допускаем. Под землей все-таки, могут быть обвалы, мы за больных отвечаем. Да они и не интересуются кладами, всем своего хватает...
Милашевич вдруг засмеялся:
— Ну и закрутили вы, Антон Андреевич! Я все думал: к чему вывернете? У вас, право, художественный талант.
— Почему художественный? Вы хотите сказать, я сочиняю? Ну, знаете, не вам бы пускать шпильки. Это я еще сомневался, не выдумка ли: рухнувшая стена и древние погреба под землей — а туда, оказывается, много лет приезжали искать сокровища, да иногда столько народу сразу, что местный персонал уже сам устанавливал порядок и, между прочим, собирал с искателей налог в свою пользу. Он и от меня дожидался обычного взноса, десять рублей, как я понял. Нормальному человеку сюда больше незачем приезжать. А здешним нечего искать в другом месте, им хватает обломка стены с воротами на замке. Но может, на время и отлучаются, их особенно не различишь. Меня стало преследовать это чувство, Симеон Кондратьевич. В библиотеке смотришь, сидит человек, перед ним книга раскрыта на репродукции. Вручение знамени, не помню, чья картина. Сидит, подпершись кулаком, смотрит. Потом вдруг начинает писать в тетрадке. Еще посидит, посмотрит — еще мысль запишет. Искусствовед небось... Нет, не могу этого объяснить. В автобусе заглянешь через чье-то плечо в газету, пробуешь угадать, к какому месту прикован так взгляд, луч проследить. На фронтах борьбы за мир, против церковного дурмана. Закаляясь в битвах и в труде. Какая мысль переливается из этих строк в мозг, как совмещается она со вчерашним смыслом, который уже стал недействительным, словно след на воде? Ведь у читателя газет, Симеон Кондратьевич, в мозгу ежедневно перестраивается какая-то ажурная конструкция, надо все время приводить свое умственное хозяйство в соответствие с новыми словами. Жизнь при этом как будто раздвоена: для одной — своя половинка ума, для другой — газетная, но обе прекрасно могут совмещаться. В одной, скажем, личная совесть, вера, знание, в другой — позывные трудовой вахты. Или притащит человек домой мешок ворованных материалов, садится читать газету и возмущается искренне: да, правильно пишут, пора поставить заслон. Одинаково искренни могут быть обе половинки, с противоположными знаниями, убеждениями. Удивительно целесообразная обыденная шизофрения. Я ведь уже и названия знаю. Вот, учебник раздобыл. И на каждой странице, Симеон Кондратьич, на каждой странице нахожу какие-нибудь знакомые симптомы. Раньше даже не подозревал, что это у всех.
— Ну-ну,— сказал Милашевич, и это прозвучало как: не увлекайтесь.
— Уверяю вас,— Антон стал открывать книгу на готовых закладках.— Вот: «Нарушения восприятия жизненной изменчивости. Все кажется мертвым, неподвижным и потому чуждым»... Это не про Ангела ли Ганшина? Или вот, например, из Кречмера о суррогате счастья. Про чиновника, который уверяет, что ему живется лучше, чем любому министру. Заменим министра на царя — чем не Гена Панков?
— Вы смешиваете в кучу разные вещи,— опять покачал головой Милашевич.— Во-первых, это еще не болезнь. Прочтите, там рядом должно быть, как это называется. Во-вторых, то, что вы называете обыденной шизофренией, может быть действительно необходимо для существования общества как совокупности. Мы в этом с вами уже пробовали разобраться. Общество ищет устойчивости и равновесия. Для этого надо, чтобы отдельные личности ежедневно, ежечасно приводили, как выразились вы, свое умственное хозяйство в соответствие с общими формулами. Истина, как мы уже поняли, дело десятое. Можно построить общую жизнь на знании сомнительном и даже подмененном. На вере, которая обеспечит гармонию хоть с самой смертью. На мифе, который устроит всех больше, чем что другое.