— Ну-ну,— сказал Милашевич, и это прозвучало как: не увлекайтесь.
— Уверяю вас,— Антон стал открывать книгу на готовых закладках.— Вот: «Нарушения восприятия жизненной изменчивости. Все кажется мертвым, неподвижным и потому чуждым»... Это не про Ангела ли Ганшина? Или вот, например, из Кречмера о суррогате счастья. Про чиновника, который уверяет, что ему живется лучше, чем любому министру. Заменим министра на царя — чем не Гена Панков?
— Вы смешиваете в кучу разные вещи,— опять покачал головой Милашевич.— Во-первых, это еще не болезнь. Прочтите, там рядом должно быть, как это называется. Во-вторых, то, что вы называете обыденной шизофренией, может быть действительно необходимо для существования общества как совокупности. Мы в этом с вами уже пробовали разобраться. Общество ищет устойчивости и равновесия. Для этого надо, чтобы отдельные личности ежедневно, ежечасно приводили, как выразились вы, свое умственное хозяйство в соответствие с общими формулами. Истина, как мы уже поняли, дело десятое. Можно построить общую жизнь на знании сомнительном и даже подмененном. На вере, которая обеспечит гармонию хоть с самой смертью. На мифе, который устроит всех больше, чем что другое.
— Тем более, еще вопрос, что есть истина,— усмехнулся Лизавин.
— Совершенно верно. Правильней говорить о воле к ней, о поиске, о стремлении приблизиться.
— Да, и тут мы сразу наткнемся на Бидюка,— подхватил Антон.— Вот кто доискивается до подоплеки всех мировых загадок, событий истории. И доискался ведь. Он мне открыл недавно догадку свою. Удивительно емкую, все вмещает. Своим умом установил. Что, по-вашему? Ну, конечно, инопланетных пришельцев. И ведь без всякого, знаете, сумасшедшего энтузиазма толковал. Хотя и намекал на встречу с неким удивительным существом, которое ему все объяснило. Главное — такая несомненная логика и связь выявились вдруг во всем: отказало ли зажигание сразу у колонны проезжавших грузовиков, сменилось ли внезапно районное руководство, вспыхнул ли кризис на любом Востоке — все вписывается в стройную схему направленных действий. Даже деятельность тайных служб, которой он прежде увлекался. Даже сам Господь Бог получает толкование внутренне цельное и притом научно-материалистическое: внеземная цивилизация решила когда-то поставить эксперимент по зарождению жизни на нашей планете и продолжает внимательно следить за его ходом. Здесь и резиденты ею оставлены, их принимают за существа с необычными способностями. По этой причине, между прочим, нам не следует бояться окончательных катастроф вроде атомной войны,— он так мне и намекнул. За нами следят и в нужный момент вмешаются. Если не ради нас, подопытных, то ради своего научного успеха. Что, станем мы с вами отрицать здесь страсть к поиску? Еще какая! Досамого донышка.
— А зачем так насмешливо? Вы что, в это не верите?
— Симеон Кондратьич!
— Погодите, вот получит эта идея признание. Не говорю — подтверждение, это не обязательно, но ведь и не опровергнешь ее до конца.
— О да! — согласился Лизавин.
— Ну вот. А если большинство убедится, что она целесообразна, тогда посмотрим, кто выйдет безумен и заслуживает изоляции. Я где-то сформулировал это условие: безумие должно быть единообразно в пределах системы. Несоответствие... не помню, как дальше.
— Несоответствие ведет к разладу и столкновениям... Вы что, хотите сказать, что икс — это у вас пункт сумасшествия?
— А почему бы и нет? Попробуйте представить, поразмышляйте, выстройте. Важна общепринятая, общезначимая система ценностей, равновесие внутреннего и внешнего, желания и осуществления... Что вы на меня смотрите, как на фотографию?
— Я взгляд ваш пытаюсь поймать. Все ускользаете. А в профиль вас даже не представляю.
— Какой у меня профиль! На тюремной карточке и то не вышел.
— О, кстати, насчет этой фотографии. Я недавно стал ее рассматривать внимательней, с увеличительным стеклом, и мне показалось... нет, я на самом деле различил как будто штриховую фактуру. Она вызывает мысль о ретуши, но еще больше — о рисунке тонким пером, с размывкой, имитирующем фотографию, очень искусно. Надо еще раз взглянуть на оригинал, да все пока нет возможности выбраться в тот архив. Если это действительно не фотография, то чья работа? Не ваша ли собственная? И зачем они? Почему угодила в дело, а фотографий обычных нет? С вами вконец перестанешь что-нибудь понимать, Симеон Кондратьич. Вот я вам рассказал только что про место, где побывал, действительно побывал, но рассказал и уже сам сомневаюсь: не привиделось ли все это мне? Бывало с вами такое чувство? Вот то ли сон видишь, то ли читаешь кем-то придуманное — вдруг больно по-настоящему, и шишку можно пощупать руками. Я главного-то все же не договорил, Симеон Кондратьич. Мне снятся не только свои сны. Я стену эту уже видел, и башню для полетов, надпись, вырезанную ножом по дереву, детский дом или колонию, ковчег Ионы... а среди детей вроде бы своего Колю Язика с белым личиком... все мешается. Там ведь в усадьбе уже после детской взрослая колония была, стену ганшинскую дополнили простым ограждением проволочным, остаток башни приспособили под вышку сторожевую. Чьи видения я досматриваю, Симеон Кондратьевич? Дымный воздух, горелый лес, среди крестов истощенные нагие люди стоят в ямах, держатся за руки... Макарьевцы. Мама мне как-то рассказывала про тогдашний голод, она девчонкой была, однажды в поле за ней погнались двое, она оступилась в рытвину, тогда и ногу повредила. Хорошо, знакомый мужик случился, спугнул их, да ее потом отчитал: ты что одна ходишь? В котел захотела? В котел... Вы знали про это? Чего только не было... И я везде как будто присутствую, только себя не вижу...
— А я иногда вас пробовал себе представить,— сказал вдруг Милашевич.— Человека, который когда-нибудь будет меня читать. Сидеть над бумажками, перебирать их пальцами... клеточки души моей, моей жизни, моего мозга. И знаете, примерно именно таким: с бородкой, в рубашке из неизвестной мне материи. Только думал еще, в очках.
— Ну, Симеон Кондратьич, с вами впрямь свихнешься. Этак вы дойдете до того, будто и меня вообразили — вместе вот с разговором нашим и со всем прочим.
— Что вы! Зачем? Ну, разговор, бывало, действительно воображал, и выходил вроде как сейчас примерно .
— А ведь насчет очков вы не так уж ошиблись. Пришлось недавно сходить к врачу, прописал. Давно, говорит, надо было. То-то я до сих пор без стекла штрихов на портрете не разглядел. Еще немного, смогу видеть мир совсем как вы. Это, наверно, тот же процесс, что делает похожими мужа и жену и раскосыми — русаков, много лет живущих Китаем. Мог бы и пенсне обзавестись для полного тождества, но это вопрос моды, и где достанешь? Что вам еще обо мне приснилось?
— Вы как будто обиделись, Антон Андреевич. Я не имел в виду... Считайте, если хотите, наоборот, что выдумали меня сами. Пожалуйста. И мысли мои, и жизнь, и эти мои слова сейчас сами выдумываете. Я не держусь за авторство. Смешно, в самом деле. Может, нас обоих сейчас кто-то выдумывает, у вас не бывает порой такого странного подозрения? Вот кто-то пишет вашу жизнь, водит скверным пером по бумаге, мы стекаем с чернильного кончика, складываемся из букв. Вот сейчас, когда говорим. Или когда читаем. И нам впору тревожиться, что он еще с нами устроит. Но дело-то в том, что не только мы от него зависим, мы ему тоже зачем-то нужны. Нас творят наши творения. Он, который сейчас сочиняет нас — или думает, что сочиняет,— может, сам в этот миг начинает подозревать, будто его жизнь тоже пишется кем-то. Кто-то невидимый смотрит на него с ожиданием, надеждой, мольбой. Если б вы, Антон Андреевич, знали, как все мы друг от друга зависим. Я реален, если реальны вы, можете ли вы этим проникнуться?
— Вы как будто хотите подтвердить, Симеон Кондратьич, что мой рассудок действительно уязвим. У меня, конечно, уже немного шумит в голове, но не в этом дело...
— Бросьте, Антон Андреевич, я сейчас как никогда всерьез. Учебник этот ваш, конечно, полезен, только не путайте себя сами. Имейте в виду, кроме ощущений субъективных есть еще и объективные симптомы. Это я вам как недоучившийся медик напоминаю.
— Например?
— Да в книжке и посмотрите. Хотя бы почерк меняется. Иногда очень, до неузнаваемости.
— Да, да, как у пьяных.
— Или от наркотиков. Совершенно верно.
— Вроде как там у вас, в этой тетрадке... я все ею брезгую заняться.
— Естественное чувство. Но дайте договорить до конца. Мне сейчас показалось, вы и учебником этим обзавелись, чтобы от чего-то уйти, не додумать еще одной мысли. Как вы там про меня выразились однажды? Так сказочный хитрец метил крестами соседские дома, чтобы замаскировать единственный.
— Не понимаю?
— Почему вы не подумали поискать ее там?
— Где?
— Там... в доме скорби, как вы это назвали.
— Ну, знаете!.. Симеон Кондратьич, сейчас я, кажется, допью весь этот пузырек, и вы прекратите дозволенные вам речи.