Перед дверью номера, занимаемого мсье Эженом, горничная достала лимон из кармана передника, выложила его на серебряный поднос, затем позвонила, одернула платье, чтобы наверняка выглядеть как следует, и стала ждать. Ничего не слышно. Она еще раз постучалась, потише, поскольку хотела обслужить, но не беспокоить. Опять в ответ ничего. И наконец-то. Листок, просунутый под дверью: «Оставьте лимон здесь, спасибо!» Она была разочарована, но очень недолго, так как в тот момент, когда она нагнулась, чтобы поставить блюдо с лимоном, она увидела, как к ней скользит банкнота в пятьдесят франков. Она сунула ее в карман и тут же удрала, словно кошка, испугавшаяся, что у нее отберут рыбий скелет.
Эдуар приоткрыл дверь, протянул руку, подтянул блюдо, закрыл дверь, подошел к столу, положил лимон, схватил нож и разрезал фрукт пополам.
Этот номер был самым большим в отеле; в широкие окна, выходящие на улицу Севр и «Бон Марше», был виден весь Париж; получить право остановиться в нем стоило изрядных денег. Плотный луч света падал на лимонный сок, аккуратно выжатый Эдуаром в столовую ложку, куда он перед тем насыпал приличную порцию героина; цвет красивый, такой радужный, желтый с синеватым отливом. Пришлось два вечера выходить в город, чтобы найти его. По цене… Чтобы Эдуар осознал, какова была такса, она действительно должна была быть высокой. Впрочем, это было не важно. В солдатском ранце, под кроватью, лежали стопки банкнот, вытащенных из чемодана Альбера, который с муравьиным упорством копил их в ожидании отъезда. Если бы обслуга во время уборки воспользовалась случаем и малость позаимствовала, Эдуар бы просто этого не заметил, – да и вообще, всем же надо жить.
До отъезда четыре дня.
Эдуар осторожно перемешал коричневый порошок с лимонным соком, так чтобы не осталось нерастворившихся кристалликов.
Четыре дня.
В сущности, он мог признаться, что никогда не верил в этот отъезд на самом деле. Вся эта замечательная история с памятниками (великолепный розыгрыш), вся эта мистификация (более веселой и более будоражащей и быть не могло) дала ему возможность занять время, подготовиться к смерти – не более того. Убежденный в том, что рано или поздно каждый выгадает от этого, он даже не сожалел о том, что втянул Альбера в эту безумную историю.
Тщательно размешав порошок, он, хотя руки у него и дрожали, попытался поставить ложку на стол ровно, так чтобы не опрокинуть содержимое. Он взял зажигалку, приготовил паклю и начал крутить колесико большим пальцем, высекая искры, от которых должен был загореться фитиль. Пока он дожидался этого, а тут требовалось терпение, все время безостановочно крутя колесико, он осматривал свой огромный номер. Он действительно чувствовал себя в нем как дома. Он всегда жил в больших комнатах, так что этот мир был по его мерке. Жаль, отец не может видеть его в этой роскошной обстановке, поскольку он, Эдуар, в общем и целом сколотил себе состояние куда быстрее отца и вряд ли более грязными средствами. Он не знал точно, каким образом разбогател отец, но был твердо уверен, что за любым богатством непременно таятся какие-нибудь преступления. Сам он, по крайней мере, никого не убил, вот разве что помог развеять кое-какие иллюзии, ускорил неизбежное действие времени – не более.
Пакля наконец-то загорелась, пошло тепло, Эдуар поднес ложку, и смесь закипела, слегка шипя. Надо было делать все очень внимательно, теперь от этого зависел результат. Когда смесь была готова, Эдуару пришлось дожидаться, пока она не остынет. Он встал, подошел к окну. Над Парижем разливался изумительный свет. Он не носил маску, когда был в номере один, и неожиданно уловил в оконном стекле свое отражение, такое же, как в 1918 году, когда он лежал в госпитале, а Альбер поверил, что ему просто захотелось глотнуть свежего воздуха. Какой удар!
Эдуар разглядывал себя. Он больше не был шокирован, ко всему привыкаешь, вот только печаль оставалась прежней, и возникший в нем надлом с течением времени становился все глубже. Он тогда слишком любил жизнь, в этом-то все и дело. Для тех, кто не так сильно дорожил ею, все представлялось бы намного проще, а вот для него…
Смесь дошла до нужной температуры. Почему его продолжает преследовать образ отца?
Потому что их история еще не закончилась.
Эта мысль заставила Эдуара остановиться. Словно открытие.
Каждая история должна прийти к своему концу – так уж определено в жизни. Пусть трагический, пусть невыносимый, даже смехотворный, но у всего должен быть конец, а в его отношениях с отцом он так и не наступил, они расстались врагами, так и не увиделись снова, один из них уже мертв, другой еще нет, но никто из них не сказал последнего слова.
Эдуар наложил жгут на руку. И, вводя жидкость в вену, он невольно продолжал восхищаться этим городом, вновь и вновь восхищаться и этим светом. От охватившей его вспышки у него перехватило дыхание, свет полыхнул в глазах – никогда он не испытывал ничего более великолепного.
Люсьен Дюпре неожиданно появился как раз перед ужином, когда Мадлен уже спустилась и собиралась сесть за стол. Анри отсутствовал, и она собиралась поесть в одиночестве, а отец велел принести ужин ему в комнату.
– Господин Дюпре…
Поскольку Мадлен была ужасно воспитанным человеком, можно было подумать, что она искренне рада его видеть. Они стояли лицом к лицу в огромном вестибюле, и чопорный Дюпре, в пальто и со шляпой в руке, на черно-белых плитках пола казался пешкой на шахматной доске, коей он, скорее всего, и являлся.
Он никогда не знал, что ему думать об этой спокойной, решительной женщине, кроме того, что он ее боялся.
– Извините за беспокойство, – сказал он. – Я ищу мсье.
Мадлен улыбнулась, но не самому заявлению, а тому, как это было сказано. Этот человек был главным помощником ее мужа, а выражался как прислуга. Она только беспомощно улыбнулась и хотела ответить, но как раз в этот момент ребенок с такой силой толкнул ее, что у нее перехватило дыхание, а колени подогнулись. Дюпре бросился к ней и подхватил ее, не зная в замешательстве, за что хвататься. В объятиях этого человека, коротконогого, но очень сильного, она чувствовала себя в безопасности.
– Хотите, я позову? – спросил он, ведя ее к одному из стульев, стоявших вдоль стен вестибюля.
Она искренне рассмеялась:
– Бедный мой господин Дюпре, устанете звать на помощь! Этот ребенок – сущий дьявол, обожает гимнастику, особенно по ночам.
Она села и, сложив руки на животе, перевела дыхание. Дюпре все еще стоял, наклонившись к ней.
– Спасибо, господин Дюпре…
Она знала его очень плохо – добрый день, добрый вечер, как поживаете, но никогда не дожидалась ответа. И тут она вдруг осознала, что ведь он, хотя и очень сдержанный, ибо слишком покорный, несомненно, много знает о жизни Анри, а значит, и о его жизни с ней. Эта мысль вызвала у нее раздражение. Оскорбленная, но не этим человеком, а обстоятельством, она сжала губы.
– Вам нужен мой муж… – начала она.
Дюпре выпрямился, его инстинкт говорил ему, что не надо продолжать, что надо как можно скорее уйти, однако было уже слишком поздно, как если бы он поджег фитиль, а запасный выход оказался запертым на ключ на два оборота.
– Дело в том, – продолжала Мадлен, – что я и сама не знаю, где он. Вы не прошлись по его любовницам?
Вопрос был задан таким тоном, как если бы говорил человек, который искренне желает оказать услугу. Дюпре застегнул последнюю пуговицу своего пальто.
– Если хотите, я могу составить список, только на это потребуется какое-то время. Если вы не найдете его у одной из них, я вам советую прогуляться по тем публичным домам, которые он посещает. Начните с того, что на улице Нотр-Дам-де-Лорет, – Анри его обожает. Если его там нет, то есть дом на улице Сент-Пласид, а еще один в квартале Урсулинок, никак не могу запомнить название улицы.
Она замолчала на мгновение, а затем продолжила:
– Не знаю, почему это бордели так часто находятся на улицах с экуменическими названиями… Несомненно, в знак уважения добродетели от порока.
Слово «бордель» в устах такой утонченной женщины, беременной, сидящей в одиночестве дома, было не то чтобы неприличным, а ужасно печальным. Какое страдание стояло за этим… Тут Дюпре заблуждался. Мадлен ничуть не страдала, удар был нанесен не по ее любви (угасшей давным-давно), а лишь по ее самолюбию.
Дюпре, оставаясь в душе солдатом, не знавшим поражений, сохранял невозмутимость. Мадлен, уже пожалевшая о том, какую роль она выбрала – ведь это смешно, – махнула рукой, но он ее перебил, мол, прошу вас, не надо извиняться. Он понимал ее – хуже не бывает. Она ушла из вестибюля, едва слышно пробормотав «до свидания».
Анри открыл каре пятерок с таким видом, словно хотел сказать: чего вы хотите, селяви, случаются дни, когда все вам удается. Стоявшие вокруг стола расхохотались, а громче всех смеялся Леон Жарден-Болье, который проиграл больше всех, и его смех должен был свидетельствовать о его честной игре, о его равнодушии – подумаешь, пятьдесят тысяч франков за вечер, эка важность… Впрочем, так оно и было. Он не так страдал из-за проигранной суммы, как от неслыханной удачи, выпавшей Анри. Этот человек отбирал у него все. И тот и другой – оба они думали об одном и том же. Пятьдесят тысяч франков, подсчитывал Анри, сгребая карты, еще один такой часок, и я возвращу себе ту сумму, которую всучил этой бездари из министерства, этому старику в галошах. Теперь он сможет купить новые…